Выбрать главу

Вернулся я к родной земельке с фронтов в начале сорок пятого года, начисто окалеченный проклятущей войною. — Паня скорбно вздыхает. — В селе развал, бедность — горе, одним словом. Мужиков — одни военные обсоски. Кто без глаз, кто без ног, кто с рукой одной, кто контуженый. Да и таких-то по всему колхозу — сам-пятый. Глянул я на все это — облилося у меня кровью сердце. Крах земле-то нашей. Честно скажу, с горя великого аж запил я. И явился раз в таком состоянии на собрание колхозное. Бабы кричат, ругаются и все без толку, все попусту. И такая меня жалость взяла и зло на этих глупых баб, что не удержался я и выступил с речью. Уж больно складно тогда у меня все получилось. Призвал я их к порядку и сказал, что нечего юбками трясти и по рынкам шататься, а пора за дело приниматься. Я сказал: воин наш героический — ты эту фразу запиши, больно нравится она мне, сам ведь выстрадал — добивает лютого врага в его собственной берлоге, так неужели мы не ответим на победу своим героическим трудом? Очень тогда я крепко выразил все. Инструктор из району, что тогда был на собрании, после меня выступал, сказал, что очень государственно мыслит Битюгов. Да. А через три дня вызывают меня бумагой в район к самому Ладошкину. Мужчина строгий, самостоятельный, в таком же, как Сам, френче и галифе. Поговорил со мной и потребовал взять руководство нашим колхозом в руки. На селе проголосовали, конечно (слово «конечно» Паня произносит с твердым «ч»). Пошил я себе френч, галифе и начал руководить. Тогда кадры во как нужны были, — он проводит ладонью по горлу и заодно отхлебывает добрый глоток из моего стакана. — Не успел все как надо наладить — меня в другой колхоз, потом в третий. И пошел я по области, чисто локомотив какой. Где прорыв — меня туда. Поройся в документах, много председателев по тому времени найдешь, которые голов себе не сшибали? А я не сшиб. Я знаешь как работал? Приемник себе завел, на Владивосток настроил. У нас только побудка, а у них там уже за полдень перевалило. Я Владивосток послушаю: нет ли каких указаний новых, — только с тем и день начинаю. Дальше — больше. Стал настраиваться на те области, какие в почете. Только у них какой-нито почин, я его раз — и у себя внедряю. Однажды услышал, что заготовляют на корм скоту молодые березовые ветки. Утром всех с работ снимаю и в лес: руби березу — вяжи веники.

К вечеру меня в район вызывают: так и так, мол, есть решение новый корм для скота заготавливать. А я бах им на стол сводку: заготовлено на нонешний день столько-то и столько-то. Там все за голову схватились. Ай да молодец Битюгов. Я тогда столько веников наготовил, что по сей день народ ими парится.

Или еще с этими, как их, торфоперегнойными горшочками. Мильёнов десять наготовил, вот те крест — не вру. Погоди. Сейчас к Нюрке сбегаю, а ты обмозгуй все, — Паня встает и исчезает в дверях чайной.

Его нет минут десять. И когда я, расплатившись за обед, уже собираюсь выйти, появляется снова. Лицо у него заметно порозовело, глаза блестят, и по толстым губам расплылась довольная ухмылочка.

— Корешей встретил, — сообщает он. — Трахнули помалу. Да на полбутылки еще сгоношил. — Он выплескивает вино в два стакана и оба подвигает к себе. — Я тебе запамятовал еще про агрогород рассказать. Такое дело заворачивали — страсть.

— А почему же вы снова в Пешню вернулись? — спрашиваю я, стараясь скорее подвести его рассказ к развязке.

— Этой истории особа статья. По женской линии донос на меня одна скотина настрочила. А потом еще агроном тут объявился, может, слышал, Комаров его фамилия. Мы, конечно, ему по шапке наложили. Но дело завертелось. Тут на меня еще собак всяких навешали. Прокуроры, суды, пересуды. Совсем было закатили на меня бочку. А тут опять же борьба за мясо пошла, за молоко и масло. А я своим колхозом две годовые нормы раз и вымахал. Район за меня горой. Я им говорю: «Надо мясо? Будет!» И выполнил. Про Королеву слышал? — Паня заметно захмелел, и речь его стала несвязной и торопливой. — Я за Королеву на областной доске висел. Меня в газеты сымали. Как только о ней разговор пошел, я вызвал к себе всех бригадиров. Поднимай, говорю, целину на поймах, сади на нее Королеву.

Я слышал о гибели пойменных лугов. С распаханных площадей в первый же паводок вода смыла культурный слой, нанесла песка. И сейчас они, выдутые ветрами, лежат громадными пролысинами.

— Мы тогда на поймах во какую кукурузу вырастили — заблудишься в ней, как в лесу. Понял? А потом укрупненье пошло. Начальство, что зайцы, с одного места на другое сигать стало. Не пришелся по душе кое-кому Битюгов. Репрес-сиро-вали меня.

— Как это?

— Обвинили в расхищении. И прочие кляузы. Организм мой подорванный сдал. И почувствовал я, что окончательно окалечен заботами о земле. Слег я в больницу. Меня и там подлые души беспокоить стали. Так я раз такое устроил, что меня сразу в областную клинику, на экстренном «ЗИМе», как министра, свезли. Я бутылку чернил одним духом вылакал и подушкою закусил. Потому как неврный припадок у меня был.

Вышел из больницы со справкой и историей болезни. И кое с кем счеты свел. До сих пор по кабинетам мои заявления летают.

— Ну а теперь как?

— Что теперь?

— Болезнь? Припадки?

Паня довольно ощеряется:

— А меня теперича никто не трогает. Я пенсию, как инвалид войны первой группы, получаю. Я ни хрена не боюсь. Да и дружки мои живы, кого поил, кого кормил, помнят покамест. А забудут — напомню. Слушай, дай мне два рубля без эмоциев. Я за твое здоровье с корешами выпью. Ты навроде парень ничего, хотя со всякой сволочью дружбу водишь. Нету, говоришь, денег? Эх ты, пясатель! Хошь, я тебе десятку дам? Продам грыбы и дам червонец. Торопишься — уходишь? А я тебе еще только полжисти рассказал. Ты думаешь, легко нам сельское хозяйство подымать? Вот гляди на меня, я весь из-за него окалеченный…

Паня еще что-то говорит, речь его несвязна и косноязычна. Он начинает материться, тычется головой в стол, загребая ногой поближе к себе корзины с осенним отборным грибом.

Я встаю и выхожу из чайной, где спорят и судачат все об одном шоферы, заезжие колхозники и командированные на уборку городские рабочие, судачат все об одном в короткий срок отдыха: о земле, о работе.

— О чем вы все, Николаич, с Лешим судачили? — окликает меня Петруня, знакомый шофер из колхоза Петра Кузьмича.

— С кем?

— Да с Лешим — Паней Битюгом.

— Жизнь свою рассказывал.

— Врал, поди. С него правды как с петуха шерсти. Болтушок мужик-то. Болтушок. Вам в район?

— Да.

— Садитесь в «газон», подброшу. За Петром Кузьмичом еду.

И когда уже стелется под колеса машины дорога, когда летят мимо перелески и поля в низкой щетине стерни, когда воздух, чистый и вязкий от запахов осени, врывается в кабину, Петруня вздыхает и говорит:

— Вот уж сколько лет толкуют ученые, что нет в лесах наших леших, нет силы нечистой. А все-таки же есть. А, Николаич?

Я улыбаюсь:

— Ты что, Петруня, о Пане?

— О нем…

Кнут

Весною, возвратясь в Пешню, я пришел на старое деревенское кладбище. Всего несколько дней назад отзвенел ручьями и буйным полноводным паводком среднерусский апрель. Ушли за окоем грузные, неповоротливые облака, и небо стало высоким, голубым и ясным. Меж старых осевших могил, что зовутся у нас «огрудками», поднялись острые стрелки гусиного лука, и воздух наполнился запахом распускающихся почек и согретой солнцем коры вековых лип. На подгнивших деревянных крестах ветер раскачивал жесткую листву жестяных венков. Венки тихо-тихо позванивали, но звон этот был почти не слышен за другим, что несся с неудержимой радостью с голубого чистого неба. Там, высоко-высоко, над селом, над кладбищем, над полями и перелесками, над всем весенним краем в сотни заливистых колокольчиков славили весну жаворонки. Медленно пересек я кладбище и остановился у крайней могилы. Здесь похоронен дедушка Иван. Прожил дедушка многотрудную жизнь и умер на сто первом году вот в такую же голубую пору…

…Немцы ушли с вешней водой.

— С вешней водою ушли — не вернутся, — решили на деревне.

И хотя за дальним лесом всего в двадцати верстах грохотало и ухало, и ночами было багрово от зарева, и каждый знал, что немцы остановили наступление наших и заняли оборону, но люди вдруг поняли, что надо жить. Потому что они давно уже не жили, а спасались от смерти.