Найал сказал:
— У меня такое чувство, что он этого так не оставит.
В три часа пополудни Уорвик сидел за своим столом и писал письмо жене. Сквозь открытые жалюзи кабинета он посматривал на длинный плац в кольце кокосовых пальм. Письмо, на которое он отвечал, трепетало на ветру, и он придавил страницу обточенным камнем.
«Любимая моя, — писал он. — Сегодня утром получил твое письмо. Не нужно было увольнять сиделку твоего отца, не спросив меня. Он больной человек и не может знать, что для него лучше. В таких делах тебе следует советоваться со мной. Теперь забот у тебя прибавится. Я очень зол на тебя. Нет, не зол — как я могу на тебя злиться? Но мне не нравится, что ты берешь на себя слишком много работы. Когда ты приедешь сюда, тебе не о чем будет беспокоиться…»
Перо его запнулось, и он с надеждой взглянул на снимок в рамке на столе. По какой-то необъяснимой причине ему всегда было трудно писать жене. Со снимка смотрела женщина чуть старше двадцати лет, в широких брюках и рубашке с открытым вырезом; она сидела, скрестив ноги, на лужайке со щенком спаниеля на коленях. Она улыбалась. Они поженились всего два месяца назад, во время его последнего приезда в Австралию, но жена не могла оставить своего отца.
Зазвонил телефон. Он стоял на столе сзади. Уорвик повернулся и посмотрел через плечо. В другом конце комнаты сидел помощник, человек на пятнадцать лет моложе Уорвика. Он запрокинул голову и, взгромоздив ноги на стол, обрывал цветки с ветки франгипани и нанизывал их на ниточку. Телефон зазвонил снова, помощник не шелохнулся и даже не посмотрел в ту сторону.
Перегнувшись через стол, Уорвик поднял трубку, и едва слышный голос произнес:
— Здравствуйте, мистера Уорвика, пожалуйста.
Он крепко сжал губы. Что-то нужно делать. Неприятно, конечно, но мириться с этим нельзя.
— Добрый день. Уорвик слушает.
— Это ты, Дэвид? — Это был Тревор Найал. Что на этот раз? — подумал Уорвик. Потом вспомнил о Джобе. — Мне показалось, что нужно позвонить тебе и предупредить, — продолжал Найал. — Думаю, наш друг может нанести тебе визит. Настроение у него неважное.
— Да? — Уорвик почти не слушал. Его взгляд был все еще прикован к ветке франгипани и смуглым, ловким пальцам, нанизывавшим цветки на нитку. Они были тонкие, длинные, гладкие. Ему никогда не нравились руки туземцев.
— Похоже, он считает, что это твоих рук дело, — сообщил Найал. — Он не стал меня слушать. Говорит, я славный малый и со мной можно поладить. Он полагает, это ты воткнул ему нож в спину.
— Должно быть, он меня узнал, — ответил Уорвик, переключившись на разговор.
— Полагаю, что да. Сдается мне, сейчас он набирается в кабаке, а потом явится и выложит все, что о тебе думает.
— Спасибо, — поблагодарил Уорвик и повесил трубку. Он обернулся, Джоб не очень беспокоил его, а вот цветы — да.
— В чем дело, Тони? Нечем заняться? — Гирлянда упала на стол. Руки скрестились на груди.
— Куча дел, но это — самое безобидное. Так по крайней мере мне не придется ни за что отвечать. Когда наши темнокожие братья потребуют от нас извинений и объяснений, я смогу с чистой совестью сказать: «Я вам ничего не сделал, я только играл с цветами…»
Юноша не вызывал неприязни у Уорвика. Наверное, он был слишком умен для территории, а здесь нельзя быть слишком умным. Он был чересчур проницателен и видел не только хорошее, но и неизбежное зло, сопутствующее всему, что бы ни делалось здесь. Но его нужно было встряхнуть. Очень уж неохотно он исполнял распоряжения.
— Мы все знаем, как это трудно. Мы все совершаем ошибки. Ты очень нервный, Тони. Нужно держать себя в руках, — сказал Уорвик.
— Я не нервный. Я нормальный. Невротики — это те, кто счастлив, удачлив и безмятежен.
Уорвик раздраженно отвернулся. Наверное, он думает, что это я. Он никогда не вникал в сложности папуасов, берег нервы. Это самоубийство — принимать все близко к сердцу. Он взял ручку и написал — не потому, что это было интересно его жене, но чтобы выплеснуть гнев: «Прервался… переговорил с моим трудновоспитуемым помощником. Если бы не поджимали дела, я бы от него избавился. У него нервическая, ревнивая натура, и ему не нравится делать то, что ему велят…»
В 3.45 он еще не закончил письмо. В конторе никого не было, и он сидел один. Остальные служащие разошлись по домам, за исключением одного из клерков, появившегося в дверях. Серева был высок и хорошо сложен. Родился он в окрестной деревушке и одно время прислуживал в доме Уорвика. Уорвик к нему привязался, научил его говорить и писать по-английски и после войны взял в свой отдел. Он был образован — если можно так сказать о папуасах, — но не поддался поверхностной европеизации, и в нем не было того слепого преклонения перед всем импортным. Он не презирал обычаи своей деревни и предпочитал вместо шорт и рубах носить рами.