В это мгновение зазвучал сигнал тревоги. Вестибюль наполнился оглушительным трезвоном. Засвербило в ушах. Судья Ковитский вынужден был повысить голос. Но на сигнал он не реагировал, даже не оглянулся. И Крамер тоже. Тревога означала, что сбежал арестованный, или брательник щуплого недомерка-убийцы выхватил на суде револьвер, или исполинский житель новостроек во время дачи показаний сцапал за грудки худосочного адвоката. А может, просто где-то что-то горит. Первое время Крамер, когда слышал в Гибралтаре сигнал тревоги, у него глаза лезли на лоб и он ждал, что вот сейчас, грохоча тупоносыми армейскими башмаками по мраморным полам и размахивая револьверами, выбежит взвод солдат вдогонку за каким-нибудь кретином в разрисованных кроссовках, который с перепугу рвет стометровку за 8,4 секунды. Но потом это приелось. Паника, тревога, сумятица — нормальное состояние в Окружном суде Бронкса. Вокруг Крамера и Ковитского люди крутили головами, смотрели по сторонам. Такие печальные лица… Эти люди впервые вступили в стены островной цитадели, каждый по какому-то своему горькому делу.
Крамер спохватился: Ковитский указывает ему под ноги и что-то спрашивает:
— …это такое, Крамер?
— Это? — переспросил Крамер, лихорадочно соображая, о чем спрашивает судья.
— Что это за обувь такая?
— Аа. Это кроссовки, судья. Для бега.
— Новая затея Вейсса?
— Ну что вы! — ухмыльнулся Крамер, как будто Ковитский очень удачно сострил.
— Трусцой за правосудием? Как раз во вкусе Эйба. Прокурорские помощники трусцой за правосудием.
— Да нет, ха-ха-ха! — смеясь во весь рот, потому что Ковитскому явно понравилась собственная острота: «Трусцой за правосудием».
— Мало того, что всякий мальчишка, который ограбит супермаркет, у меня в суде шлепает в этих штуковинах, так теперь еще и вы?
— Да нет же, ха-ха-ха!
— И у меня собираетесь в таком виде появиться?
— Что вы, что вы, судья! Никогда в жизни.
Сигнал тревоги продолжает звенеть. Посетители-новички, никогда прежде не вступавшие в стены цитадели, люди с печальными лицами озираются вокруг, разинув рот и вытаращив глаза, и видят лысого белого старика в сером костюме и белой рубашке с галстуком и другого белого, молодого, с только еще намечающейся лысиной и тоже в сером костюме и белой рубашке с галстуком, они стоят вдвоем и разговаривают, смеются, треплются, травят баланду, а раз так, раз эти двое белых, бесспорно, из начальства стоят и им хоть бы что, значит, ничего страшного?
А Крамера под трезвон тревоги начала опять разбирать тоска. И он, не сходя с места, принял решение сделать что-нибудь, сделать во что бы то ни стало, любой ценой, совершить какой-нибудь необыкновенный, дерзкий, из ряда вон поступок. Вырваться. Выкарабкаться из грязи. Устроить что-нибудь этакое, чтобы небу было жарко! Схватить Жизнь под уздцы…
Ему представилась девушка, у которой коричневая губная помада, представилась так отчетливо, словно стояла тут же, рядом с ним, в этом скорбном, сумрачном здании.
3
С высоты пятидесятого этажа
Шерман Мак-Кой вышел из своего кооперативного дома, держа за руку дочурку Кэмпбелл. В туманные дни, как сегодня, воздух на Парк авеню кажется особенным, жемчужным. Но стоит только выйти из-под тента, протянутого поперек тротуара, и… какой золотистый блеск! Вдоль осевой линии высажены сотни и сотни желтых тюльпанов, хоть коси косой. Недаром владельцы квартир вроде Шермана платят взносы в Ассоциацию жителей Парк авеню, а Ассоциация платит тысячи долларов компании «Уилтширские загородные сады», принадлежащей трем корейцам с Лонг-Айленда. В золотом сиянии тюльпанов есть что-то словно бы неземное. И правильно, так оно и должно быть. Когда Шерман шагает с дочкой к остановке школьного автобуса, он ощущает себя избранником богов. Упоительное чувство. И не так уж дорого за него платишь. Автобус останавливается тут же, через улицу. Поэтому, как ни медленно приходится тащиться с маленьким ребенком, досада не успевает испортить Шерману удовольствие от этого ежеутреннего живительного глотка отцовства.
Кэмпбелл учится в первом классе в школе «Талья-ферро» — что на самом деле, как знают все, tout le monde, произносится: «Толливер». Каждое утро школа отправляет свой автобус, со своим шофером и со специальной женщиной, чтобы приглядывать за детьми, по маршруту вдоль Парк авеню, потому что почти все ее ученицы живут самое далекое в нескольких минутах ходьбы от этой фешенебельной магистрали.
Для Шермана семенящая с ним рядом Кэмпбелл — ну просто небесное видение! Небесное видение, каждое утро — иное. Какие у нее волосы, густые, мягкие, волнистые, как у матери, только светлее и золотистее! Какое личико — маленькое совершенство! Даже нескладные подростковые годы ничего не смогут в ней испортить. Это очевидно. В темно-красном жакетике, в белой блузке с круглым воротничком, за спиной — крохотный нейлоновый рюкзачок, на ногах — белые гольфы. Настоящий ангел. Шерман не может смотреть на нее без волнения, даже удивительно.
В подъезде этим утром дежурит старый швейцар-ирландец по имени Тони. Он открыл перед ними двери да еще вышел под навес и посмотрел им вслед. Приятно, очень даже приятно! Шерман любит показаться людям в отцовской роли. Он сейчас серьезный, солидный гражданин, представитель и Парк авеню, и Уолл-стрит. Одет в серо-стальной шерстяной английский костюм, сшитый на заказ за 1800 долларов, пиджак однобортный, на двух пуговицах, лацканы обычные, с неглубокими разрезами. На Уолл-стрит двубортные пиджаки и слишком заостренные лацканы считаются немного слишком франтовскими, несолидными. Густые светло-рыжие волосы Шермана зачесаны со лба назад. Он идет расправив плечи и гордо задрав свой крупный нос и замечательный подбородок.
— Дай-ка, малышка, я застегну тебе жакет. А то холодновато.
— О нет, Хосе, — отвечает Кэмпбелл.
— Нет, правда, моя хорошая, ты же простудишься.
— Нет, Сехо, нет! — она отдернула плечико. «Сехо» — это «Хосе» с переставленными слогами. — Несет!