Когда мягкий бархатный сумрак накрывает разморенную весенним солнцем землю, Велен зажигает костры. На поросших пряным разнотравьем холмах, тянущихся к небесной синеве, вырастают огненные столбы. Сухой хворост занимается легко, и веселое потрескивание вливается в вечерний стрекот сверчков и цикад. Голоса неба, голоса земли, музыка флейт и хохот кметов, чествующих весну, сплетаются в свадебную песнь.
Ночь Беллетейна пахнет цветами — густой медовый запах, хмелем ударяющий в голову, — и сладким ольховым дымом.
В Глинниках яблоку негде упасть. Кметы с окрестных деревень съехались на праздник, и среди ярких, расшитых тканьем и узорами косовороток и сарафанов синие мундиры темерского партизанского отряда выделяются так, что едва ли не режут глаз. Но сегодня никто не смотрит на нашивки: румяные хохотушки с одинаковой охотой подливают эля и молодцам из Рудников или Залипья, и солдатне, на одну ночь отложившей клинки. В священном круге, очерченном светом костра, нет чужих.
Роше прихватывает губами мундштук старой, поистершейся от выпавшей на ее долю передряг трубки, и сладко-горький табачный дым обволакивает язык. За праздником он наблюдает со стороны, скрываясь в тени устланной соломой крыши. Рыжая девушка в расшитой цветами зеленой рубахе подливает эль. Ее коса растрепалась, а круглые, усеянные веснушками щеки пылают. Она протягивает руки, но Роше качает головой. Рыжая пожимает плечиками, взмахивает узорчатым подолом и, приплясывая, возвращается к костру, вливается в хоровод и теряется среди таких же празднующих.
Ночь звонка от смеха и флейт. На утоптанной траве пляшут, присматриваются друг к другу, сходятся; соприкасаются ладони, янтарные от отблеска пламени, соприкасаются колени и бедра, дразняще льнут тела. Разудалые парни хватают майских невест за тонкие талии, перетянутые вышитыми поясками, и поднимают их к звездам. Не игристое вино бьет им в голову — Беллетейн, Майская Ночь, пьянит и дурманит.
Рослая, с коротко остриженными волосами, в строгом мундире на ладной точеной фигуре, Бьянка не похожа на деревенских девиц. Беллетейну нет разницы: кто-то обнимает ее за талию, пока она кружится в танце. Бьянка ныряет под локоть, заходит за спину — неверный свет огня бросает на лица глубокие резкие тени, искажая черты до неузнаваемости, но Роше припоминает, что вьющегося рядом с ней солдата зовут Флорин, — и тут же попадает в объятия местного паренька. Бьянка смеется заливисто, ловко выскальзывает из кольца рук, а каблуки ее сапог выстукивают глухой, тонущий в пробужденной земле ритм. Только что отвергнутого темерца она ловит за рукав и подталкивает к пляшущей рядом девице: тонкий зеленый наряд, украшенный лентами, ореол медных волос.
Бьянка смеется, и Роше пытается вспомнить, как давно он слышал ее переливчатый звонкий смех — как давно с тех пор, как «Синие Полоски» бросились по следу убийцы Фольтеста. То ли дым в легких горчит, то ли мысли, втекающие в голову непрошенным потоком. Роше смотрит на Бьянку — и спрашивает себя, чьи руки уведут ее в лес, распустят тесемки рубахи и уложат на шелк молодой травы?
Отчего-то эль кажется настоянным на нестерпимо горькой полыни.
Нагретый стаммель жжет, пока Роше вытряхивает прогоревший табак. Неостывшую трубку он беспечно оставляет на иссеченной лезвием топора колоде, отталкивается от бревенчатой стены хаты, так удобно подпиравшей спину, и делает шаг. Трескучий костер дышит жаром в лицо, и волна горячего воздуха тревожит непокрытые волосы. Роше огибает танцующих. Рыжая девица проносится прямо перед ним, заставив отступить на шаг. Ее догоняет Флорин — притормаживает на миг, завидев командира, салютует и исчезает во влажной, пропахшей дымом темноте, увлекаемый девичьей улыбкой.
А вокруг все так же танцуют, кружатся, пляшут, и в глазах рябит от мельтешения цветастых нарядов. Темный эль наливает ноги почти неподъемной тяжестью, но голова у Роше кристально ясна.
От нового кавалера Бьянка уходит спиной вперед, на прощанье послав ему воздушный поцелуй. Разворачивается, едва не врезается Роше в грудь, запинается, путаясь в гудящих от долгих плясок ногах, и Роше реагирует молниеносно: знает, что Бьянка легко удержит равновесие, но ловит за талию и привлекает к себе с какой-то отчаянной решимостью.
Слишком близко и слишком крепко, чтобы это было просто подставленным плечом.
В ее удивленно распахнутых глазах отражаются огни Беллетейна.
Бьянка подается вперед, приподнявшись на цыпочки, прижимается к груди, и сочащееся сквозь рубаху тепло ее тела обжигает сильнее драконьего дыхания костра. Она невесомо касается волос, утыкается носом в скулу — неуверенно, будто пробуя, дозволено ли это ей, не разомкнет ли Роше рук, так волнительно сжимающих талию. Роше склоняет голову и находит ее губы, трогает кончиком языка белесую впадинку шрама, и тягучий поцелуй сладко горчит: как ольховый дым, как темно-янтарный хмель.
Роше целует ее долго, и все же отпускает слишком рано: Бьянка сжимает его плечи, тянется — и все-таки отступает. Она вкладывает ладонь в его руку, переплетая пальцы, отворачивается и ведет сквозь не ведающую усталости толпу, туда, где жаркий свет пляшущих огненных языков уступит мягкому полумраку звездной ночи. Они идут мимо хат, увешанных цветочными гирляндами, мимо скромного деревянного алтаря и старых лодок, чьи голые, дырявые днища белеют в темноте. Не замедляя шага, Бьянка стягивает свешивающееся с края оставленной у ворот телеги покрывало и перебрасывает через плечо. За сложенными из серого кирпича стенами она сворачивает к реке по узкой, едва примятой тропке. Роше сжимает ее руку — простой жест, от которого к щекам приливает кровь. Бьянка дышит чаще и прикусывает губу, пряча тревожащее сердце волнение. Она ведет глубже в чащу — туда, куда плутающий между деревьев ветер едва доносит музыку флейт.
Высокие костры Беллетейна остаются далеко позади.
Бьянка размыкает переплетенные пальцы, снимает с плеча темное покрывало и одним широким взмахом застилает заросший медовыми дикоцветами травяной ковер. Осознание реальности происходящего вспыхивает, как глотнувшее крепкой водки пламя, и отрезвляет, как ушат холодной воды.
— Плохая, все-таки, идея, — говорит Роше. В горле саднит от горечи, голос звучит хрипло и низко. — Мать твою, я же твой…
«…командир», — хочет сказать Роше, словно одно только это погасит пылающие в груди угли, и хмельной, горький, настоящий поцелуй перестанет что-либо значить, а повернуть назад, непривычно отступить — не поздно, даром что рушатся так тщательно возводимые стены, поддерживать которые с каждым днем становится все невыносимее.
У Роше есть тысяча причин, чтобы остановиться. Скорее всего, совершенно надуманная и дурацкая тысяча. Но когда он думает о том, что кто-то другой мог бы целовать ее под раскидистым дубом, что кому-то другому никогда не придется выбирать между нею и долгом, и что если бы кто-то другой был сейчас здесь, то это было бы правильнее, лучше для нее — когда он думает об этом, торопливая, сбивчивая вязь мыслей беспощадно кромсает и режет.