Вчера Леня был молчалив, сосредоточенно наблюдал, как я шифрую и подклеиваю черепки, и, не удержавшись, я его спросил:
— Леня, а о чем ты сейчас думаешь?
Он помолчал, посмотрел на меня внимательно и серьезно и тихо сказал:
— О вечности.
— Что-о? — Я был поражен. — О вечности? Это почему же? И вообще, как ты себе можешь представить вечность?
Похоже, он был несколько сконфужен и удивлением моим, и вниманием, но вопрос был задан, на него следовало отвечать, и все так же серьезно и тихо он произнес:
— Вечность — это когда ничего не пропадает, никто не умирает, все сохраняется, как оно есть…
— Послушай, дружок, но ведь этого быть не может, — возразил я, отложив черепки, на которых в этот момент черной тушью писал порядковый номер описи и шифр. — Видишь, вот даже и эти черепки… Ну, правда, им по четыре-пять тысяч лет, но разве это вечность? И все равно они разбиты…
— А вот вы их сохраняете, — ответил он быстро. — Вы их и делаете вечными. Они же теперь никуда уже не могут потеряться, правда? Будут лежать себе в музее, на них будут смотреть. Я и думаю, что археология — это наука о вечности. Чтобы ничего не погибало. Сначала вот эти черепки, а потом, может быть, когда-нибудь — уже и люди, и все остальное… Научатся же этому, правда?
Так-то вот… Значит, есть еще и такое определение нашего дела. И сейчас, откинувшись на спинку стула, чтобы отдохнули спина и глаза, я думаю, что, может быть, в этом определении, которое дал нашей науке десятилетний мальчуган — а ему и принадлежит, собственно говоря, будущее, — заключена немалая доля истины. Вот так: никто не забыт, ничто не забыто. Пусть хотя бы в идеале. Важно, чтобы не была забыта сама эта мысль, чтобы она жила с каждым человеком все время; чтобы каждый знал, что от его памяти, от его чувства ответственности за сегодняшний день зависит день завтрашний, и ответственность эту нельзя переложить ни на чьи другие плечи…
Теперь, когда глаза отдохнули, надо встать и обойти вокруг стола, посмотреть на черепки с другой стороны. По-иному.
Они лежат передо мной на столе, похожие и не похожие один на другой. Для неспециалиста они все на одно лицо: толстые куски обожженной глины, чуть выпуклые с одной стороны и вогнутые с другой, покрытые густой плотной сеткой конических ямок. Лишь иногда их разделяют полосы рубчатых отпечатков или продольных зубчатых оттисков, как если бы по пластилину прокатили небольшую шестеренку.
В детстве, в том самом детстве, от которого сохраняются странные, похожие на куски разорванных страниц обрывки воспоминаний вроде горластого соседского петуха с павлиньим хвостом, что взлетел на плетень и разрывает тишину утра отчаянным воплем, или чашки кипяченого молока с морщинящей, точно живой, ненавистной пенкой, чашки с красным ободком и синенькими точками незабудок, — в том довоенном детстве я любил, разломав будильник и вытащив самую большую шестеренку, с которой срывалась синеватая, тонко певшая пружина, оттискивать на пластилине именно такие следы. А потом кусок пластилина мялся в теплой руке, и из него лепились фантастические звери: Змей Горыныч, верблюд с пятью горбами, соседский петух и верная лохматая Гилода, признававшая в своем собачьем сердце только одного маленького хозяина.
С годами пластилин исчез. И я не вспоминал о нем очень долго — до тех пор, пока не увидел вот эти самые неолитические черепки, украшенные ямочно-гребенчатым орнаментом пять тысячелетий тому назад.
Для тех людей это не было игрой. Для них это было жизнью, и, оттискивая ямки и зубчики, они не думали, что именно так оставляют свои следы во времени. Они, эти люди, начинали мять и тискать глину, наверное, в том же возрасте, в каком я и миллионы моих сверстников морщили лбы над только что полученной в подарок коробкой с палочками пластилина. Даже, наверное, раньше. Но тогда не было пластилина. Была просто глина — серая, черная, желтая, темно-красная, жирная и зернистая, которая скатывалась в колбаски на ладонях, расползалась в лепешки, от которой становилась мутной вода и в которой вязли ноги.
Эта глина воспринималась как откровение и оставалась с ними на всю жизнь. Это был их материал.
Для нас пластилин был игрушкой. Мы забывали его через два-три года, чтобы найти в жизни другой материал, для каждого свой, на котором нам предстояло оставить свои следы для тех, кто будет жить еще через пять тысяч лет на этой земле, чтобы в свою очередь они могли сделать из него игрушку.