По этой тропе и предстояло мне теперь выходить на запад.
…К тому времени, когда мы управились со сковородкой рыбы и усидели шумящий самовар, погода явно посветлела. Ветер дул прежний, пожалуй, даже еще сильнее, чем раньше, но дул он теперь ровно, без порывов, и не с востока, а с юго-запада. Дождь перестал сыпать пригоршнями по стеклам, уже не пузырями, а рябью от ветра подернулись просыхающие лужи, и в серой круговерти облаков, явственно поднявшихся от земли и моря на большую, чем прежде, высоту, высветились какие-то пятна, обещая перемену к лучшему.
— Вот ведь как, — осуждающе покачала головой хозяйка. — Что бы на час-два раньше ему — повернуть, да и капитану припоздниться, людей взять…
— Вот-вот, в самый раз в море лезть! — с усмешкой подхватил хозяин. — Или не видишь, как оно ревит? Дак теперь кто ни сунься, разом у бара о камни разобьет! Нет, сегодня лодку не спустить, правильно капитан сделал, что ждать не стал, все равно без толку бы на рейде прокачался…
Надо было уходить. Попрощавшись с хозяевами, я вскинул рюкзак на плечи, еще раз подтянул лямки, уложил его поудобнее на спине и, нагнувшись, шагнул через порог. Теперь, когда был сделан первый, самый трудный шаг, а подсознательно отодвигаемое будущее стало настоящим, о нем можно было уже не думать, отдавшись целиком дороге.
Береговая тропа, связующая весь берег, за последние недели стала и моим излюбленным путем. На Большую Кумжевую можно было дойти на моторной лодке, но мне нравилось, набирая дыхание и силу, чуть переваливаясь с ноги на ногу на текучем песке, словно бы для разминки пробегать пятнадцать-двадцать километров, вбирая в себя краски, пространство и время, каждый раз отмечая изменения в знакомой картине: отцвела морошка, забелела на болотах пушица, незабудки из ярко-синих становятся розовыми, замелькали на болотных лужах первые утиные выводки…
Еще не так давно в прошлом берег летом оживал. Селения пустели. В них оставались лишь те, кто не мог двигаться или должен был справлять дела по хозяйству. Впрочем, и само хозяйство по возможности переводили на берег.
На тони перебирались семьями, с детьми, внуками, коровой, лошадьми. Сложной и тяжелой была летняя страда, которой предстояло на целый год обеспечить помора пищей, заготовить все, что возможно, на собственную потребу, для скота, на продажу. И над всем этим распорядком жизни, над всеми заботами главенствовала семга, царственная рыба, на которой держался этот край. От улова семги зависело благосостояние семьи помора. На тоне нужны были рабочие руки и зоркие глаза, чтобы увидеть, когда зайдет рыба в сеть, не упустить ее обратно, ухватить, засолить, сохранить на будущее. Для этого надо было знать дно, высмотреть такие же «трубы», промытые течениями в прибрежном песке, как та, что показал мне Кожин возле умбского лабиринта, правильно поставить сети, а потом снова и снова снимать их, просушивать, очищать от грязи и водорослей, штопать, заново укреплять в морское дно колья…
Семгу называли здесь уважительно — Рыбой, с большой буквы. Все остальные звались по именам — мелкая треска, «трещечка» или пертуй, навага, ленивый, шипастый, а потому и страшный на вид пинагор, светлая беломорская селедочка, пестрая хищная форель и пятнистая кумжа, злобная кирпично-красная зубатка, щука, лилово отливающий хариус, серебристый, нежно-прозрачный сиг, окунь, не говоря уже о прочей мелочи… Но только семга именовалась Рыбой. Произошло так, мне думается, потому, что в рационе Севера семгу не могут заменить ни мясо, ни заготовленные на зиму ягоды, ни какая другая соленая, сушеная или вяленая рыба. В ней одной природа позаботилась собрать те вещества, жиры и витамины, которые способны сохраняться продолжительное время и которые могут помочь ослабевшему организму противостоять цинге, кислородному голоданию и прочим трудностям жизни в высоких широтах. Вот почему на Севере одна семга удостоилась названия на первый взгляд вроде бы безликого, а на самом деле почтительного, даже немного суеверного, за которым в прошлом мог скрываться такой же запрет произносить ее истинное имя, как за названием «медведь» — «тот, который знает, где мед», и за столь же иносказательным «косолапый» — почтительное отношение наших далеких предков-славян к «хозяину» леса…