С рассветом серая пелена приникла к овалу Плещеева озера, скрыла его, и только колышущаяся кромка воды чмокала и лизала низкий песчаный берег.
Моего терпения хватило только на два дня. Еще четыре я отсиживался и отсыпался в тесной, но теплой избушке Новожиловых, стоявшей у самого истока Вексы из озера, играя в подкидного дурака с такими же, как и я, застигнутыми непогодой рыбаками.
По ночам нас донимали тараканы.
Дождь прекратился только в воскресенье, уже к вечеру. Пелена туч, подворачивая край, как подол, медленно сползала на восток, и небо на западе становилось теплым и чистым.
Вытащенная за ненадобностью на берег старая хозяйская лодка текла по всем швам. И все же она оказалась достаточно крепкой, чтобы рискнуть отправиться на ней вниз по реке за хлебом и керосином в магазин.
Солнце садилось за дальним лесом. От воды поднимался пар, лес был полон влажной, булькающей тишины, и река, поднявшаяся в берегах, медленно влекла старую лодку через вскипающие водовороты и притихшие перекаты.
Редко на какой карте, только уж очень подробной, можно увидеть короткую синюю змейку Вексы, что тонкой голубой тропкой бежит из Плещеева озера в лесное озеро Сомино. Там она словно набирается сил после короткого отдыха и дальше к Волге бежит уже Большой Нерлью, расталкивая берега, набирая глубину, шевеля колеса у мельничных плотин.
Теперь по Вексе спускаются на байдарках туристы, местные жители возят на лодках сено, дрова, гуляют по воскресным дням, заливаясь ревом моторов… А ведь еще совсем недавно, какие-нибудь пятьсот-шестьсот лет назад, вот эта Векса была частью важной, чуть ли не главной дороги с Верхней Волги — от Твери, Ржева, Углича — во Владимиро-Суздальскую землю. Стоял тогда на Плещеевом озере загадочный древний город Клещин, потом, уже на Трубеже, встал Переславль-Залесский, первым из всех окружающих городов и княжеств «потянувший» к Москве… И, скользя теперь по безмолвной, зарастающей речке, ведомой лишь рыболовам и охотникам, приезжающим в эти края, словно повторяешь древний путь из Ополья в Залесье.
То далекое лето было для меня не первым на Переславщине.
Я приезжал сюда еще в школьные годы как рыбак и охотник, бродил здесь с ружьем по осенним болотам, взбирался над озером на крутые холмы, изрытые оспинами от раскопанных некогда курганов, успев полюбить густые дебри лесов и тоскливую жуть холодных болот, синие просторы вод и сияние белых стен старинных монастырей над городом.
Я ходил по этой земле, приглядываясь, принюхиваясь к тревожным лесным запахам, учась отличать в их общем порыве сладковатый и душный запах болот от свежести и чуть уловимой йодистости озера, долетающих с ветром из-за холмов. Смола корабельных рощ плавилась на солнце с медом цветущего вереска; яркие метелки иван-чая вспыхивали между деревьев на вырубках, где, наклоняя головки цветов, суетливо гудели мохнатые шмели. Перескакивая с ветки на ветку, над моей головой цокали рыжие длиннохвостые белки, а из-за поворотов реки поднимались, всплескивая крыльями, тяжелые ожиревшие утки…
Но все это оказалось началом, как бы подготовкой сцены с ее самыми первыми статистами.
Взглянуть новыми глазами на этот, казалось, такой знакомый, исхоженный край помог мне Пришвин — та его тоненькая, трогающая вниманием к окружающему миру книжка, которую он назвал «Родники Берендея». Я читал ее и перечитывал, сравнивал прочитанное с виденным и однажды поймал себя на мысли, что я, археолог, не знаю здешней переславской археологии. Впрочем, археологии ли? Вернее — той земли, по которой хожу. Правда, тогда я по-настоящему не стал еще археологом. Время мое еще как бы не обрело своей «полноты»…
Стать кем-то… То есть перестать быть прежним? Стать иным? Для этого требовалось нечто большее, чем одно знание.
Раскапывая, расчищая в Новгороде остатки дома на Холопьей улице, я без трепета и волнения ходил по деревянным мостовым четырнадцатого века. Ни обломки глиняных горшков, которые по вечерам, оставшись после работы, я зарисовывал на карточки по просьбе одного из знакомых археологов, ни редкостные вещи, некогда завезенные на новгородскую землю «заморскими гостями», ни — что греха таить! — даже знаменитые берестяные грамоты «…от Анфима», которые только еще начинали попадаться и которыми бредила тогда вся экспедиция, не трогали мое воображение. Чужды и холодны показались мне на следующий год раскаленные закавказским солнцем руины Аринберда и Кармир-Блура с их величественными контрфорсами, сырцовыми стенами, узкими, засыпанными землей коридорами, с их бронзовыми щитами и распадающимися от ржавчины мечами в древнеурартском цейхгаузе, с грудами красно-лощеных кувшинов в дворцовых кладовых, хранивших на пористых стенках легкую изморось вина почти трехтысячелетней давности.