Из последних сил выбился, пока дотащил убитого до Слепышей. Со злобной яростью сбросил его с плеч на дорогу, едва увидел, что его ноша замечена и почти от всех хат спешат люди.
Подошли, сгрудились вокруг. Народу много столпилось, а слышно только дыхание, прерывистое, взволнованное. Оно давит, гнетет, и Аркашка докладывает, вытирая рукавом пот со лба:
— Вот, выследил и ухлопал.
В ответ — молчание. Многопудовое. Оно так ощутимо, что Аркашка спешит добавить:
— Стрелял гад по мне. Очередями, длинными. Однако я ему врезал.
Словно окаменели старшой и другие. Смотрят на убитого — и ни слова. То ли завидуют ему, Аркашке, то ли осуждают?
И вдруг Клавка всхлипывает, выдает себя.
Всхлипывает и тут же, правда, спохватывается, зажимает рот концом головного платка. Сама-то спохватывается, да одного не учитывает: бабы на причитания охочи, они всегда только выжидают момента, чтобы одна какая начала. Так и здесь случилось: Клавка первую слезу пустила и поперхнулась, а Грунька уже воет во весь голос, бьется в плаче на груди Афони, своего полюбовника.
А тот прижал ее к себе, успокаивает, хотя у самого губы тоже пляшут…
Вот когда попались! Знакомец, выходит, на дороге валяется?!
И вдруг на Аркашку холодным ливнем обрушились причитания Груни:
— И что с нами станется теперь? Понаедет сюда начальства разного, следствие закрутится!.. И зачем ты, ирод проклятый, приволок его сюда?
Аркашка опешил от догадки, что совершил промашку, а Василий Иванович на лету схватывает подсказку и кричит:
— Разойдись!
Люди недоуменно смотрят на него, не понимая, почему надо уходить. Тогда он кричит по-настоящему зло:
— Кому говорю, разойдитесь?!
Теперь у тела Павла только свои, если не брать во внимание Аркашку.
— Да, натворил ты дел, теперь всем нам беду расхлебывать и расхлебывать, — говорит Василий Иванович.
— Чего я натворил? Врага срезал? — хорохорился Аркашка.
— Не срезать, а живьем захватить его надо было, — развивает атаку Василий Иванович. — «Языка» ты уничтожил, вот в чем твоя вина. А спрос теперь с кого?
Только теперь до Аркашки доходит, что поступил он опрометчиво, что большое начальство, пожалуй, так приметит — не возрадуешься. И он заюлил, выпрашивая сочувствие:
— Как его захватишь, если он длинными очередями стегал?
Афоня взял в руки автомат убитого, понюхал ствол и сказал:
— Не стрелял он, нагаром не пахнет.
Окончательно же доконал Аркашку дед Евдоким:
— Видать, ты крепко слова его боялся, раз убивать только со спины осмелился… Полчок твой, что ли?
Если волчью стаю обнести красными флажками, волки теряют разум, лезут прямо на охотников и погибают, хотя запросто могли бы проскользнуть под шнурком с пугающими флажками. Нечто похожее произошло сейчас и с Аркашкой. Услышав обвинения, высказанные Василием Ивановичем и дедом Евдокимом, он настолько растерялся и перетрусил, что начисто забыл о своих недавних честолюбивых помыслах, думал лишь о том, как выкарабкаться из ямы, в которую сам и добровольно прыгнул. Больше же всего пугало и угнетало — ведь знал, что нет вины за ним, а как докажешь, если спрос пойдет? А у фрицев он особый. С него мертвые оживают, слезами умываются.
И, дрожа за свою жизнь, он униженно заканючил:
— Честное слово, братцы, не подумал, что все так может обернуться… Неужели не поможете? Нешто я не свой, не русский?.. Да я после этого и с печки не слезу! — И тут же польстил старшому: — Кроме как по вашему приказанию… Вызволите из беды, тогда приказывайте, что надо, все в лучшем виде исполню!..
— Помочь бы надо, да как поможешь? — пожал плечами Василий Иванович.
Ему было очень нужно, чтобы немцы не узнали о Павле, чтобы до них и слух не дошел о том, что здесь, в сравнительно глубоком немецком тылу, расхаживают советские солдаты, расхаживают с немецкими автоматами. Василий Иванович уже многому научился за месяцы скитаний, приобрел выдержку, которой раньше порой не хватало, и теперь выжидал, добивался, чтобы перепуганный Аркашка сам подсказал нужный выход и даже сам привел в исполнение весь план, уже сложившийся в голове Василия Ивановича. Так надежнее: на себя с доносом не побежит.