Он перебирал длинные четки деревянных шариков, и пальцы, тоненькие, почти девичьи, изредка приостанавливались, замирали и снова, как бы спохватившись, шарик за шариком отбирали у бесконечной нити.
Как ни наполнял маслянистый чад всю эту келью, старец улавливал влажные струи воздуха, доносившие запах набухших почек, молодых листьев, миндальную свежесть весенней земли.
Иногда старец улыбался, еле слышно пропев стихи:
Прислушавшись с улыбкой к новорожденным строчкам, он задумывался над рождающейся строкой.
Может быть, ночь напролет длилось бы это бдение, но уединенный покой прервался: в дверь втиснулся гость. Он остановился в дверной нише, куда лишь порывами достигал слабый свет. Не ступая на порог комнаты, поклонился. Молча взял пустой кувшин, стоявший у двери, и ушел, исчезнув во тьме.
Когда наконец он вернулся и опустил на место тяжелый кувшин с водой, старец, может быть додумывая какую-то неподатливую строку, проясняя какую-то смутную мысль, смотрел на гостя пытливо, но молча, словно не в словах, а в облике этого человека искал ответа на свой вопрос.
Над бледным лицом гостя высился, как купол, барашковый рыжий островерхий колпак, а желтоватое лицо казалось мастерски выточенным из слоновой кости, — столь совершенны были все мельчайшие черты лица. Прорисованными тонкой кистью казались усы, спускавшиеся к пушистой молодой бородке. Лишь глаза были поставлены неровно, словно вдохновенный мастер, утомившись, лишь небрежно мазнул здесь черной тушью; она смотрели прямо и строго.
Маленькой рукой с короткими пальцами гость поправил усы и, как бы в раздумье, откинул руку, прежде чем, прижав ее к сердцу, поклонился.
Поклонился он не прямо старцу, а, казалось, светильнику.
Старец посетовал:
— Вот и стемнело, милый Имад-аддин.
— Перед обеденной молитвой видели дым, отец Фазл-улла. Бог вынул из ножен карающий меч своего гнева.
— Идет сюда? — И улыбнулся: — Это придумали муллы, дабы оправдать нашествие: «Бич божий», «Карающий меч божьего гнева!»
И опять с тревогой спросил:
— Идет сюда?
— Он сдвинулся с зимовья. А можно ли знать, докуда доберется степной пожар? Одно знаем: смрад пожарища достанет и досюда, как в прежние годы. Я пришел спросить, не уйти ли вам.
— Куда?
— Люди уходят в горы. Там много неприступных ущелий. Скарб берут с собой, а чего нельзя взять, зарывают.
— Нет. Останусь. Беженцев кинутся догонять, искать. А нам надо жить неприметно. Мы будем неприметней, если останемся.
— А вдруг сюда придет его войско?
— Мы ему опаснее внутри его войска.
Старец опустил глаза, помолчал и твердо сказал:
— Не в оружии наша сила. Числом мы бедней, воинским опытом — слабей. Нет в нас жестокости, коей пересилили бы его жестокость. Он конями нас передавит, не вынимая мечей. Но в нас есть сила духа — она порождает могучие слова. Мы останемся укреплять дух народа, дабы сохранить народ.
— Сохранить народ? Словами? Его воины перекликаются кличами и разят мечами, а мы, перешептываясь, таясь по углам, победим?
— А мы созовем уцелевших. Когда нашествие схлынет, мы их сплотим. Они снова станут народом. Кто любит свою землю, свой язык, свой обычай, снова сбредутся вместе, снова здесь станет народ, хозяин здешней земли.
— Мы сами смертны!..
— Исчезну я, уцелеешь ты. Оба падем — уцелеет память о нас. Наша гибель вспомнится и тому, и другому, они встретятся, задумаются, вспомнив нас, вспомнят наши слова, поселятся рядом, пока к ним не подойдет и третий, и сотый, и пятисотый. И снова здесь заживет народ, хозяин здешней земли.
— Да будет так, отец. Оставайтесь с нами. Я принес вам хлеба.
— Как же уходят в горы, — ведь им надо взять с собой побольше хлеба. Где им взять?
— Мы весь день собирали им припасы у тех, кто остается.
— Много остается?
— Одни — из-за болезни и слабости, другие — в надежде на милосердие Хромца. Третьи — в ожидании его милостей. Мы — для нашего дела. Но кого Хромец может взять в рабство, пускай уходят. Чем меньше ему достанется, тем он слабее, тем народ наш целее.
После раздумья гость добавил:
— Пускай уходят. Там много отважных. Они сговариваются, собирают оружие, где могут. Откапывают: у кого было, снова биться!