Менделеев не мог забыть, как смело поддерживал его на съезде этот молодой человек, недавний критик статей об удобрениях.
Когда Костычев вернулся в Петербург, квартирная хозяйка оказала ему, что приходил какой-то студент и не велел Павлу являться в институт.
— Не хорошо там, — закончила хозяйка.
Но толком она ничего не знала.
У Энгельгардтов было две квартиры: одна казенная, в Лесном, другая в городе, на Шпалерной улице. Жена профессора Анна Николаевна — переводчица и журналистка — чаще жила в городе с маленьким сыном Николаем.
Костычев отправился на Шпалерную. Дома он застал только няню и маленького Колю. Мальчик узнал посетителя и горько заплакал.
— Что ты плачешь? — спросил его Костычев.
— Маму и папу украли и в клетку посадили. И все папины и мамины бумаги и книги тоже украли, — отвечал Коля.
Оказывается, пока Костычев был в Москве, полиция арестовала сначала Энгельгардта, а затем и его жену, а также Лосева и Лачинова. Но подробностей Костычев не знал. О них сообщил ему лабораторный служитель Лосев, которого в связи с полным отсутствием улик скоро выпустили.
Петр Григорьевич Лосев, умерший в 1926 году, на 76-м году своей жизни, 62 года проработал в институте. Много профессоров сменилось на его памяти. Но больше всех он любил Энгельгардта, которому был многим обязан. Вот как вспоминал Лосев много лет спустя, в 1924 году, все обстоятельства ареста Энгельгардта:
«Я занимался в лаборатории поздно ночью. Так часто бывало. Энгельгардт был дома, на покое, квартира его была! рядом с лабораторией. Ничего не ведая, вдруг вижу, как открылась дверь в лабораторию и идут ко мне какие-то чины; думаю, что-то неладно, полиция, какие-то офицеры, другие вроде генералов, впереди директор института и между ними Энгельгардт. Энгельгардт провел их к своим столам; они осмотрели бумаги и пошли в другие помещения, а один из них подошел ко мне и спросил: «Ты кто?» — «Я, — говорю, — служитель лаборатории». — «Как твоя фамилия?» — «Лосев». Он тогда достал книжечку и на ходу что-то записал. Через некоторое время я вышел из лаборатории. Смотрю, стоят кареты, а вскоре вижу — ведут арестованных: Энгельгардта и каких-то студентов, не помню уж, боюсь сказать наверное, четырех или пять. Я — к карете, а Энгельгардт протянул мне руку и говорит: «Прощай, Петр». Он меня звал Петром. Так я и задрожал. Несколько ночей потом не спал. Один остался, и Лачинова также арестовали. Скоро узнаю, что их в Петропавловскую крепость поместили; ну, а Энгельгардта потом выслали в свое имение в Смоленскую губернию, на всю жизнь, без права выезда».
И действительно, продержав Энгельгардта полтора года в одиночном заключении в знаменитом Алексеевском равелине, царское правительство выслало передового ученого в Смоленскую губернию «под гласный надзор полиции».
Однако ближайшие друзья и сослуживцы по институту сумели организовать прощальный обед в честь Энгельгардта. Последний раз, перед долгой разлукой, видел Костычев своего дорогого учителя. Много он хотел сказать теплых слов Александру Николаевичу, но открытое выражение чувств не было у друзей в привычке. Энгельгардт не унывал, не советовал он и Костычеву падать духом.
— Только работайте больше. Науку не оставляйте, — говорил он своему ученику, — а я и в Смоленской губернии буду продолжать свои опыты, только уж не в лаборатории, а прямо на полях. Так что, видите, нет худа без добра.
Твердость, с которой сносил крупный ученый свое несчастье, поражала всех, а он потихоньку чему-то подучивал своего маленького сына. В конце обеда Энгельгардт поставил мальчика на стол и спросил у него:
— Коля, скажи, за что ссылают твоего отца?
— За распространение между студентами безнравственности и демократических идей!
Вот в чем был обвинен Энгельгардт и за что он был сослан.
IX. «БЕЗ ОПРЕДЕЛЕННЫХ ЗАНЯТИЙ»
«Нам, не вышедшим из господствующего класса, учиться было мучительно, но еще мучительнее было работать, поэтому так много трагического в судьбе больших ученых капиталистического общества».
Как Костычев жил на рубеже шестидесятых и семидесятых годов? На этот вопрос трудно ответить точно. Архивы не сохранили нам почти никаких документальных свидетельств об этом периоде жизни Костычева. Но многое легко можно себе представить: снова голод, безработица, мучительное сознание невозможности применения своих знаний для облегчения участи народной. И при воем том твердое понимание своих творческих возможностей, обилие научных планов, смелых идей.