— Это здесь.
— Как-то, знаете…
— Пойдемте, я вас провожу.
Могильным земляным холодом тянуло из подвала и ничем больше. Принюхиваясь, Кобенцель в нерешительности застыл у порога, как вдруг почувствовал, что незнакомец приблизился вплотную, со странной настойчивостью чуть ли не подталкивает его к лестнице. Стало страшно. Он отскочил в сторону, толкнул стеклянную дверь с колокольчиком и выбежал на шумный, залитый солнцем проспект.
4
Задумавшись, провожая взглядом шуваловскую карету, Иван Дмитриевич стоял у окна, когда в гостиную без стука вошел сыскной агент по фамилии Сыч. Шел он, пританцовывая, и загадочно улыбался, словно приготовил начальнику приятный сюрприз. Следом ввалился полицейский с мешком, который он опасливо держал перед собой на вытянутых руках.
— Важнейшая, Иван Дмитриевич, улика! — сияя, сказал Сыч. — Газеточку позвольте.
Он взял верхнюю из целой кипы только что доставленных для князя свежих газет, хотел положить ее на стол, но почему-то передумал и расстелил на крышке рояля. Затем скомандовал своему спутнику:
— Давай!
Полицейский развязал мешок, пристроил его устьем на газете и бережно, слегка встряхивая, поднял. На рояле осталось лежать нечто круглое, желтовато-синюшное, жуткое, в чем Иван Дмитриевич не сразу признал отрезанную человеческую голову. Он прикрыл глаза. Горло перехватило спазмом, из которого отрыгнулось жгучей рвотной кислятиной.
— Вот она, Иван Дмитриевич! Нашли, — со сдерживаемым ликованием объявил Сыч.
На его тощей усатой физиономии читалось радостное сознание исполненного долга.
— Ты зачем ее сюда притащил, болван? — заорал Иван Дмитриевич, с трудом одолевая стоящую в горле дурноту.
Сыч погрустнел:
— Эх! Думал, порадую вас…
— Да я тебе кто? — взвился Иван Дмитриевич. — Ирод, что ли? Чингисхан? Дракула?
Голова покоилась на газете лицом к окну — маленькая, темная, сморщенная, с надорванным ухом, окруженная со всех сторон равнодушно-величественной гладью рояля, невыразимо жалкая в своем посмертном одиночестве, где ее лишили даже тела, и вызывала не ужас, не брезгливость, а то чувство, какое покойная теща Ивана Дмитриевича пыталась развить в его жене, когда отрывала у ее кукол ручки и ножки.
Сыч между тем рассказывал, как сегодня в шестом часу утра полицейские, проходя Знаменской улицей, возле трактира увидели на земле эту голову, подобрали ее и отнесли в участок. Там она и пролежала без всякой пользы, пока не попалась на глаза ему, Сычу, зашедшему туда совершенно случайно.
— Ну а сюда-то ты ее для чего приволок? — устало спросил Иван Дмитриевич.
— Толкуют, австрийскому консулу голову отрубили. Думал, она.
— Кто толкует?
— Народ.
— Где?
— Везде. Я, к примеру, от водовоза слышал.
Иван Дмитриевич вздохнул: да-а! Еще фонарей не зажгли, а молва уже весь австрийский дипломатический корпус под корень извела: посла, дескать, зарезали, консулу голову отрубили. Приказчик табачной лавки, куда Иван Дмитриевич выбегал купить табаку, доверительно сообщил ему, что австрияков студенты режут. Зачем? Приказчик и это знал: чтобы наш государь с ихним королем поссорились. Начнется война, государь уедет из Питера со всем войском, тогда студенты и забунтуются. Черт-те что!
Неужели кто-то сознательно распускает такие слухи? Он покосился в сторону рояля. Вест-ницей надвигающегося хаоса казалась эта голова. Рассматривать ее не хотелось, но краешком глаза отметил все-таки, что мужская, с бородой и усами.
— Забери ее. Вместе с газетой, — велел Иван Дмитриевич и спохватился. — Нет, обожди. Говоришь, на Знаменке возле трактира нашли?
— Да.
— Там их много. Возле какого?
— «Три великана», Иван Дмитриевич.
— Забирай и покажи половым. Если признают, сразу мне доложишь.
— Слушаюсь.
Полицейский, все это время не проронивший ни слова, раскрыл мешок и прижал его одним боком к роялю, а Сыч, не касаясь мертвой головы, на газете начал подтягивать ее к краю рояльной крышки, чтобы затем уронить прямо в мешок.
Когда наконец она туда упала, Иван Дмитриевич вынул из бумажника наполеондор, найденный под княжеской кроватью, и на ладони протянул его Сычу.
Тот расплылся в счастливой улыбке:
— Это мне? Ох, Иван Дмитриевич, балуете вы меня!
— Шиш тебе! Разбежался.
— Чего тогда дразните?
— Ты посмотри на нее хорошенько, чтобы запомнить. Это французская золотая монета, на ней император Наполеон Третий… Запомнил?
— Ну, — скучным голосом сказал Сыч.
— Значит, так, — распорядился Иван Дмитриевич. — Двигай на Знаменку, а как с головой разберетесь, пойдешь по церквам, поспрашиваешь, не заказывал ли кто заупокойный молебен отслужить на такую денежку.
Потом он прошагал к двери, распахнул ее и позвал:
— Константино-ов!
Тот слонялся по коридору в ожидании, когда любимый начальник сменит гнев на милость, и явился мгновенно.
— Видишь? — показал ему Иван Дмитриевич все тот же наполеондор.
— Вижу. Не слепой.
— Ты чего так отвечаешь? Обиделся, что ли?
— А вы как думаете! Я вас тут с утра караулю, не жрамши, а вы меня ни за что про что из-за стола выгнали.
— Ладно, сочтемся. Ступай сейчас по трактирам, попробуй разузнать, не расплачивался ли сегодня кто-нибудь такими деньгами. Для начала на Знаменку загляни. Помнишь, какие там трактиры?
— «Избушка», «Старый друг», «Калач», «Отдых рыбака», «Три великана», «Лакомый кусочек», — отчеканил Константинов.
— Вот тебе эта монетка, спрячь. Показывай ее, но в руки никому не давай. Сумеешь узнать что-то путное — будет твоя.
Последнюю фразу Иван Дмитриевич из человеколюбия произнес уже после того, как Сыч и полицейский с мешком покинули гостиную.
Много позднее в Петербурге, обрабатывая свои записи и добравшись до эпизода с отрезанной головой, Сафонов зацепился мыслью за слово «газета». На другой день он пошел в читальный зал Императорской Публичной библиотеки, где попросил принести ему несколько газетных подшивок двадцатилетней давности, с номерами за конец апреля и начало мая 1871 года. Для верности хотелось сопоставить то, что писала про убийство князя фон Аренсберга тогдашняя пресса, с тем, что рассказывал об этом Иван Дмитриевич, но, как с удивлением обнаружил Сафонов, ни одна из столичных газет ни 25 апреля, ни в последующие дни не сообщала о преступлении в Миллионной ровным счетом ничего.
Между тем, излагая события тех дней, Иван Дмитриевич жаловался, что невозможно было выйти из княжеского особняка на улицу, чтобы не наткнуться на репортера, норовившего задать ему какой-нибудь дурацкий вопрос.
Все это было по меньшей мере странно. Наскоро проглядев газеты, Сафонов начал просматривать их внимательнее в надежде обнаружить хотя бы крохотную заметочку о гибели авст-рийского военного атташе.
Первые полосы всюду занимали обширные корреспонденции о боях под Парижем: инсургенты отбивают атаки версальских войск, форт Исси переходит из рук в руки, наполненный листовками Коммуны воздушный шар поднялся над городом, но из-за отсутствия ветра все листовки упали на пролетарское Сент-Антуанское предместье, которое и без того не нуждается в пропаганде социалистических идей. С негодованием отвергалось беспочвенное утверждение одного берлинского еженедельника, будто генерал Домбровский, едва ли не самый популярный из повстанческих генералов, по происхождению русский. Нет! Он хотя и российский подданный, но поляк.
О чем еще писали газеты в те дни?
В Англии предложение дать избирательное право женщинам отвергнуто парламентом: за — 151 голос, против — 220.
В Одессе закончился трехдневный еврейский погром. Евреи призывают бойкотировать питейные заведения, где собирались погромщики. Студенты оцепили трактир «Золотой якорь», не пропускают туда посетителей. Полиция разогнала студентов.
За истекшую неделю в Петербурге зарегистрировано 89 случаев заболевания холерой.