– Вы поаккуратней, не очень топчите, где я еще не собирала, – сказала старуха.
Хозяйский сын отошел, снова сел у края стерни на косогоре и стал грызть соломинку.
– Лучше урожай, чем в прошлом году? – спросил он.
– Хуже, – отозвался У Ке. – Каждый год хуже.
– В феврале были заморозки, – сказал У Пе. – Помните, какие заморозки были в феврале?
– Да, – подтвердил хозяйский сын.
Он ровно ничего не помнил.
– А в марте, – вмешалась старая Джирумина, – сильный град выпал. Помните, в марте?
– Да, здоровый был град, – согласился хозяйский сын, по-прежнему притворяясь, будто все помнит.
– А мне больше всего запомнилась засуха, – сказал Нанин. – В апреле. Помните, какая была засуха?
– Весь апрель, – сказал хозяйский сын.
Он ничего не помнил.
Крестьяне завели бесконечный разговор о дождях, о заморозках, о засухе, но все это совершенно не трогало хозяйского сына, начисто оторванного от крестьянских дел. Хозяйский глаз! Да, он только глаз, и больше ничего. Но к чему этот глаз, оторванный от всего остального? Он даже видеть и то не может. Будь здесь сейчас его отец, он бы их разнес в пух и в прах, он бы непременно нашел, что они работают из рук вон плохо, что они еле поворачиваются, что они просто губят урожай. Да, здесь, на этих полосках, чувствовалось, что крики и ругань его отца прямо необходимы: так при виде стреляющего человека невольно чувствуешь физическую потребность услышать звук выстрела. Но он, сын, никогда не стал бы кричать на людей, и люди это знали, потому и продолжали работать спустя рукава. И все-таки они предпочитали иметь дело не с ним, а с его отцом. Пусть отец выжимает из них все соки, пусть он заставляет их растить зерно на этих каменистых кручах, годных только на то, чтобы пасти на них коз, но он такой же, как они, он один из них, его отец. А сын – нет, он чужак, чужак, который кормится их трудом. И он знал, что его презирают, а может быть, даже ненавидят.
Теперь они вернулись к разговору, прерванному его приходом. Речь шла о какой-то женщине из долины.
– Все говорили, что она со священником, – начала старая Джирумина.
– Да, да, – подхватил У Пе. – Священник так ей и сказал: «Если придешь, получишь две лиры».
– Две лиры? – спросил Нанин.
– Две лиры, – подтвердил У Пе.
– Тогдашних две лиры, – уточнил У Ке.
– А сколько это, если на теперешние деньги? – спросил Нанин.
– Порядочно, – отозвался У Ке.
– Вот чертовка! – воскликнул Нанин.
Всех развеселила история с этой женщиной. Даже хозяйский сын улыбнулся, хотя почти ничего из нее не понял и не представлял себе, какие любовные истории могут быть у этих костлявых, усатых, вечно одетых в черное женщин.
Вот и Франческина станет такой. Сейчас она собирала колосья на полосе, лежавшей выше по склону, и пела песенку, которую услышала по радио, и каждый раз, как она наклонялась, у нее задиралась юбка, открывая голые ноги, белые под коленками.
– Франческина! – крикнул ей Нанин. – А ты бы пошла со священником за две лиры?
Теперь Франческина стояла, выпрямившись во весь рост, прижимая к груди снопик колосьев.
– За две тысячи? – крикнула она.
– Вот чертовка! Говорит, за две тысячи! – растерянно пробормотал Нанин.
– Мне что священники, что городские, ни с кем не пойду! – крикнула Франческина.
– Военного подавай, так, что ли? – закричал ей У Пе.
– И с военным не пойду, – ответила она и, наклонившись, снова принялась собирать колосья.
– А красивые у нее ноги, у Франческины, – заметил Нанин, глядя на девушку.
Остальные подняли головы и согласились:
– Да, ничего, прямые.
Хозяйский сын тоже взглянул, как будто не смотрел на них раньше, и вслед за всеми кивнул головой. Хотя ему совсем не нравились ее ноги, грубые, мускулистые и волосатые.
– Когда тебя в армию заберут, Нанин? – спросила Джирумина.
– Черт их знает! Зависит от того, будут брать белобилетников или нет, – ответил Нанин. – Если война не кончится, меня тоже, наверно, возьмут и не поглядят, что у меня с легкими не в порядке.
– А верно, что Америка тоже теперь воюет? – спросил У Пе у хозяйского сына.
– Америка, – пробормотал хозяйский сын. Вот сейчас, пожалуй, ему бы удалось кое-что сказать. – Америка и Япония, – сказал он, помолчав. А что он мог еще сказать?
– А кто сильнее: Америка или Япония?
– И та и другая, обе сильные, – ответил хозяйский сын.
– И Англия сильная?
– И она тоже.
– А Россия?
– И Россия тоже сильная.
– А Германия?
– Германия тоже.
– Ну, а мы?
– Эта война скоро не кончится, – сказал хозяйский сын. – Долгая будет война.
– А вот в ту войну, – заговорил У Пе, – в лесу была пещера, и там прятались дезертиры. – И он показал куда-то вверх, на верхушки сосен.
– Если война скоро не кончится, – заметил Нанин, – то, помяните мое слово, нам тоже придется в пещерах прятаться.
– Да… – протянул У Пе. – Кто ее знает, как она еще кончится…
– Да все они одинаково кончаются, – сказал У Пе, – все войны: у кого ничего не было – ничего и не будет.
– Да, об этом и говорить нечего, – согласились остальные.
Покусывая кончик соломинки, хозяйский сын полез вверх по стерне к Франческине. Когда она наклонялась, собирая сжатые колосья, он смотрел на ее белые под коленками ноги. Может быть, с ней ему будет легче? Может, даже удастся поухаживать за ней?
– Тебе когда-нибудь приходилось бывать в городе, Франческина? – спросил он.
Это был самый глупый способ завести разговор.
– Бывает, в воскресенье вечерком спускаюсь. Если есть ярмарка – иду на ярмарку, а нет – в кино.
Она перестала работать. Это было совсем не то, чего он хотел. Вот бы отец увидал! Вместо того чтобы следить за работниками, он отрывает женщин от дела своими разговорами.
– Нравится тебе в городе?
– Нравится-то нравится. Только вот возвращаешься вечером назад – как будто и не была там. В понедельник опять все начинается сначала. Словом, у кого ничего не было – ничего и не будет.
– Да… – пробормотал он, покусывая соломинку.
Нужно было оставить ее в покое, иначе она никогда не примется за работу. Он повернулся и начал спускаться в долину.
На нижней полосе хлеб уже почти весь убрали. Нанин увязывал в парусину вещи, собираясь снести их вниз. В той стороне, куда опустилось солнце, у линии горизонта, протянувшейся выше холмов, море стало окрашиваться в фиолетовые тона. Хозяйский сын посмотрел на свою землю – сплошь камни да колючее жнивье – и понял, что всегда будет здесь безнадежно-одиноким чужаком.
Вступление в войну
День 10 июня 1940 года выдался пасмурный. В такие дни ровным счетом ничего не хочется. Но утром мы все-таки отправились на пляж, я и мой приятель, по имени Джерри Остеро. Все знали, что днем будет говорить Муссолини, но никто еще не мог сказать определенно, вступим мы в войну или нет. На пляже почти все зонтики были сложены. Мы прогуливались по берегу и обменивались догадками и суждениями, обрывая разговор на полуфразе и надолго замолкая.
Немного прояснилось, и мы отправились прогуляться на москоне[19], мы двое и одна белобрысая длинношеяя девица, которая по идее должна была флиртовать с Остеро, но на самом деле не флиртовала. Девица была ревностной фашисткой и обычно, слушая наши речи, только лениво поднимала на нас глаза и принимала важный и немного оскорбленный вид, как будто все, что мы говорили, даже не заслуживало возражений. Но в тот день она выглядела неуверенной и беззащитной, потому что не сегодня-завтра должна была уехать, а ей этого не хотелось. Ее отец, человек слабонервный, хотел перевезти семью подальше от фронта, прежде чем вспыхнет война, и уже в сентябре прошлого года снял дом в одном небольшом городке в Эмилии. В то утро, катаясь на москоне, мы говорили главным образом о том, что было бы очень хорошо, если бы мы не вступили в войну: живи себе спокойно, купайся. Девушка сидела, склонив набок голову на длинной шее, зажав руки между коленями, и молчала. Однако под конец даже она согласилась с нами.