– Здесь нам абсолютно нечего делать, – заметил он, пожимая плечами.
Вокруг нас беженцы превращали школьные классы в лабиринт улочек и тупиков какой-то нищей деревни – протягивали веревки и прицепляли к ним простыни, чтобы иметь возможность раздеться, подбивали оторвавшиеся подметки, стирали и развешивали сушиться чулки, распаковывали узлы, вытаскивали из них жареную тыкву и фаршированные помидоры, блуждали между простынями, разыскивая своих, пересчитывали друг друга, теряли и снова находили свои пожитки.
Но самое главное, что отличало это людское сборище, тот основной лейтмотив, который, исчезая по временам, неизменно возникал снова и снова, то, что бросалось в глаза прежде всего, подобно тому как в первый момент, когда вы входите в зал во время приема, вам бросаются в глаза только обнаженные груди и плечи наиболее декольтированных дам, – были всевозможные калеки, зобатые идиоты, бородатые женщины, карлицы, губы и носы, изуродованные волчанкой, бессмысленные глаза больных белой горячкой. Перед нами был скрытый лик горных селений, с которого вдруг сбросили покровы, выставив на всеобщее обозрение вековые тайны крестьянских семей, обычно скрытые за стенами домов, плотно прижавшихся друг к другу, как чешуйки в еловой шишке. Сейчас эти существа, выкуренные из своих темных нор и очутившиеся среди казенной белизны комнат общественного здания, снова пытались обрести убежище и равновесие.
В одном из классов все парты были заняты стариками. Уже появился священник, вокруг которого собралась небольшая группа женщин. Священник шутил, подбадривал их, и временами даже лица этих несчастных кривились боязливой заячьей улыбкой. И все-таки чем больше сходства с деревней приобретало их временное пристанище, тем более беспомощными и растерянными они себя чувствовали.
– Ничего не скажешь, – говорил майор Крискуоло, сновавший взад и вперед и так проворно семенивший ногами, что складка на его белых брюках ни разу не сломалась, – организация хорошая. Каждый на своем месте, все предусмотрено, сейчас каждый получит по тарелке супа. Вкусный суп, я сам пробовал. Помещения просторные, хорошо проветриваются, много транспортных средств. Прибудут новые – что же! Эти уедут в Тоскану. Устраивают их недурно и кормят сносно, война продлится недолго; увидят свет, полюбуются красивыми местами, Тосканой – и вернутся восвояси.
Раздача супа – вот событие, вокруг которого вращалась сейчас вся жизнь бивака. В воздухе носились клубы пара и раздавалось звяканье ложек. Высшие власти лагеря – величественные и нервозные дамы из Красного Креста – распоряжались около дымящегося алюминиевого котла.
– Ты можешь сходить отнести несколько тарелок супа, – тихо сказал майор, обращаясь ко мне. – Надо же сделать вид, что ты тоже чем-то помогаешь.
Сестра милосердия, орудовавшая половником, наполнила подставленную мною тарелку и сказала:
– Иди прямо и направо, дойдешь до тех, кто еще ничего не получал, и отдашь первому.
Так я, скептически улыбаясь в душе, обрел дело – начал разносить суп. Я шел между двумя рядами людей, стараясь не разлить бульон и не обжечь пальцы, и мне казалось, что слабая радость, быть может вызванная моим появлением с этой тарелкой супа, тотчас же тонула во всеобщей горечи и недовольстве тем положением, в котором они очутились, и я чувствовал, что ответственность за это лежала в какой-то степени и на мне. Ведь несколько ложек горячего супа не только не смогут заглушить горечь и недовольство, но даже наоборот: когда самые элементарные потребности людей будут удовлетворены, их чувства станут еще острее.
Пройдя немного, я снова увидел старика в корзине, которая стояла у стены среди остального багажа. Старик сидел все так же, скорчившись, опираясь на палку и уставившись в пространство своими совиными глазами. Я прошел мимо, не взглянув на него, боясь снова оказаться в его власти. Я не думал, что он сможет узнать меня среди всей этой сутолоки, но не тут-то было! Сзади послышались удары палки и неистовое бормотание.
Не зная, как еще можно отпраздновать нашу новую встречу, я отдал ему тарелку супа, которую нес, хотя она предназначалась совсем другому лицу.
Не успел он протянуть руку за ложкой, как подошли дамы из попечительского совета – все в черных, сдвинутых на ухо испанских шапочках, из-под которых торчали кудряшки, и в одинаковых, словно униформа, черных платьях, не без кокетства обтягивавших их объемистые груди. Одна из них была толстая, в очках, остальные три – худые и накрашенные. Увидев старика, они защебетали:
– Ах, вот и супчик для дедушки! Ах, какой хороший супчик! Вкусный, да? Правда, ведь вкусный?
Дамы явились с намерением распределить между беженцами кое-какие детские вещички, и сейчас, глядя, как они тянут к паралитику руки с распашонками, казалось, что они хотят примерить их на старика. Из-за их спин выглядывали беженки, как видно, невестки или дочери старика, бросавшие напряженные взгляды на него, на дам и на меня.
– Эй, авангардист! Что ты делаешь? Держи ему хорошенько тарелку! – воскликнула вдруг очкастая матрона. – Ты что, заснул?
Я действительно немного задумался.
Неожиданно мне на помощь пришла одна из невесток.
– Да что вы! – вмешалась она. – Пусть сам ест. Отдайте ему тарелку, руки у него сильные, он ее сам удержит.
Фашистские дамы тотчас же заинтересовались этим.
– Ах, так он может держать сам! Ах, какой молодец дедушка! Как он хорошо держит! Вот так. Вот молодец!
Я все-таки не решался совсем передать ему тарелку, но старик, в котором то ли присутствие дам, то ли суп пробудили тоску по какому-то навсегда утраченному благу, вдруг рассердился, вырвал у меня из рук тарелку и больше уже не позволял до нее дотронуться. Теперь все мы, и я, и невестки, и дамы, не выпускавшие из рук своих распашонок и ползунков, толпились вокруг старика и тянулись к тарелке, которая плясала у него в руках, но с которой он никак не хотел расставаться. Он ел, сердито бормоча и расплескивая суп себе на грудь. И тут эти дуры не выдержали.
– О! – хором воскликнули они. – Ну, а теперь дедушка отдаст тарелку нам! Нет, нет, он молодец, он очень хорошо держит, – ой, осторожно! – но теперь он на минутку даст нам тарелку! А мы ему подержим!.. Осторожно же! Уронишь! Дай сюда, нищая свинья!
Но все их рвение только распаляло злобу старика. Под конец и тарелка, и ложка, и суп – все полетело у него из рук, перепачкав и его самого и окружающих. Мне пришлось вытирать его. Правда, вокруг суетилось множество людей, но все предпочитали распоряжаться мною. Потом пришлось нести его в уборную. И я находился там вместе с ним. Почему я не сбежал? Я ему помогал. Когда его снова водворили в корзину, со всех сторон посыпались удивленные возгласы:
– Почему же у него больше не шевелится эта рука?
– И глаз этот не открывается!
– Что с ним? Что с ним?
– Надо бы за доктором…
– За доктором? Я сбегаю! – крикнул я, срываясь с места.
Я побежал к майору. Он стоял у двери балкона, курил и любовался павлином в саду.
– Синьор Крискуоло, там со стариком одним плохо, я пойду поищу доктора.
– Хорошо, молодец, есть повод отлучиться. И возвращайся, когда захочешь – через полчаса, через три четверти часа, ведь здесь все в порядке.
Я побежал искать доктора и послал его в школу. На дворе слегка вечерело, был тот час летнего дня, когда солнце уже не палит, но песок еще горячий и вода теплее, чем воздух. Я думал о том, как мы с Остеро пытались отгородиться от всего, что связано с войной, прибегая к самым замысловатым словесным выкрутасам, которые становились под конец нашей второй натурой, своего рода панцирем. И вот сейчас, таская в уборную паралитиков, я воочию увидел ее, эту войну. Вот до чего она заставила меня докатиться! Да, Остеро, на земле могут случаться такие вещи, о которых мы, ленивые поклонники Англии и всего английского, не могли даже предположить. Я пошел домой, снял форму, переоделся в гражданское платье и вернулся к беженцам.
Там я сразу почувствовал себя в своей стихии, легко и свободно. Меня переполняло желание что-то делать, я думал, что и в самом деле смогу принести какую-нибудь пользу или хотя бы побуду с людьми, дам им почувствовать, что я тоже что-то значу. Не могу сказать, чтобы мне не хотелось махнуть рукой на беженцев и вместо школы отправиться на пляж, растянуться голым на песке и поразмыслить о разных событиях, которые совершаются в мире в то время, пока я лежу тут, спокойный и праздный. Так я развлекался некоторое время, колеблясь между цинизмом и чувством долга (в те времена мне часто случалось напускать на себя этакую раздвоенность), но потом я позволил чувству долга взять верх, не отказывая себе в то же время в удовольствии порисоваться своим цинизмом. Сейчас мне ничего так не хотелось, как встретить Остеро и сказать ему: «Знаешь, я иду развлекать паралитиков, а потом немного поиграю с чесоточными детьми. Ты не пойдешь со мной?»