— Ты оглох, Андрюшечкин?
— Я? Замечтался.
— Мечтай на здоровье.
Натка вскочила, пошла к матери.
Нахлынул ветер, взметнул пуховой легкости ее волосы. Кое-кто из дворовых ребят насмешничал над Наткиными волосами — мышастые, кроличьи, а ему они нравились, гладил бы их и гладил, если бы разрешила.
— Андрей, помоги-ка нам! — крикнула Нюра Святославовна.
— Ну, мама…
— Пусть поможет, покамест на родник хожу.
— Без него справимся.
Нюра Святославовна отдала Андрюше тяпку. Он с выловом взглянул на сердитую Натку, яростно срубил куст молочая.
Наверно, так подействовал ее никчемушный взбрык, — пробудились в Андрюше недавние обиды: на бабушку Мотю, за то, что она давала его матери, как милостыню, деньги на продукты, на отца, за то, что он зарится на складскую дверь, на историчку — могла бы быть доброжелательной и чистой.
Андрюша сердито взмахивал тяпкой, полностью вгонял заступ в почву. Подрубая осот, колкий, с ухватистыми листьями, он представлял себе, что это отец, и мысленно спрашивал его: «Все, говоришь, приспосабливаются? Все, значит, за каждого, каждый за себя? Получай!»
Под полынью он подразумевал бабушку Мотю: «Здравствуй, вредная старушка бедной юности моей. Для блезиру ноешь, что нужда заела. Сколько накопила? Помалкиваешь? Разоблачу. Выслежу, куда прячешь ключ от сундука, и разоблачу. Получай!»
Натка быстро приотстала от него. Он догадался: противничает, чтобы он убрался. Намеренно психанула. За Крым струсила. Виноградник, персики, морские ванны… Хочешь ехать — пожалуйста. И незачем разводить самодеятельность.
Воткнул черенок тяпки в огород, зашагал к стежке. Внезапно картофельное поле, меловая гора, электровоз, тащивший вагоны с металлургическим шлаком, — все затянулось пленкой, сотканной из алого и оранжевого, зеленого и лилового, голубого и василькового. Испуганно смежил веки — не слепнет ли? — и понял, что случилось. Чтобы Натка не заметила, не стал вытирать глаза. И покуда шел к велосипеду, разноцветный мир дергался вверх-вниз, будто прилип к паутине.
— Андрюш, погоди!
Он мучительно хотел уехать (слишком уж часто помыкают им), но даже не шевельнулся. И ему почудилось, что в мозгу, откуда должно было хлынуть в ноги и руки движение, образовалась белая пустота, и она-то была причиной оцепенения.
— Безлюдье ведь, Андрюшечкин.
— Чего?
— Кругом ни души. Нападет кто-нибудь.
— Шмель или мотылек?
— Хотя бы. Погоди. Мама знаешь как рассердится?! Ненадежный человек, скажет, твой Андрюшечкин.
— Не скажет.
— Не обижайся. Ты же знаешь — я капризуля. Ну, дурачошка!
Натка положила ладонь ему на плечо и надавила, требуя, чтобы он перестал обижаться.
«Все-таки Натка славная, — подумал Андрюша и рассвирепел на себя: — Сосулька, растаял».
— Ну, дурачошка, — повторила Натка, заметив, что снова обострилось выражение Андрюшиных глаз. — Представляешь, ты точно заметил: борьба с грудного возраста. У нас борьба или капризы?
— У меня самозащита.
Он покосился на нее: пружинкой прядка волос над виском, просительно-нежно выдвинуты губы, на запястье пятнышко от бородавки, выжженной ляписом, платье, которым ветер облепил ее фигурку.
— Неужели ты дуешься до сих пор?
— На всех дуться — сердца не останется.
— Все — это килька в бочке. Ненормальный какой-то.
— Да, ненормальный: с припозданием.
Он сел на велосипед. Нюра Святославовна, неся бидончик с водой, мерно поднималась из лога. Нюра Святославовна была полная женщина, но в том, как она ходила, не чувствовалось ни вялости, ни огрузнения, быстроты в ней тоже не было, а была плавность, ласковая плавность, невесомая, которая, как и ее нежно-розовое лицо, вызывала в нем чувство обожания. Обычно, видя Нюру Святославовну, он горевал, что мать у него худенькая, с желтоватым лицом, руки старчески глянцевитые, кожица на них истончилась и ее усеяло «гречкой».
Щеголевато наклонясь над рулем, изо всех сил вращая педалями, хотя уклон был без того падуч, он промелькнул мимо Нюры Святославовны. Он надеялся, что и лихость его и посадка восхитят Нюру Святославовну. Она повернулась вослед ему. Велосипед подскакивал. Кузнечья Андрюшина фигурка была как припаяна к седлу и рулю.