Созревание ягод, плодов и овощей было приятно Андрюше, но больше не тем, что он мог лакомиться или, как выражался отец, жрать до состояния барабанного пуза, а тем, что он мог любоваться ими. Он изумлялся меридианам, которые просвечивали сквозь колючие бока зеленого крыжовника. Самые крупные крыжовники он называл глобусами и не разрешал собирать, пока мякоть не темнела, скрадывая изумруд меридианов, а оболочка не становилась буро-коричневой, еще жестче, ворсистей. Из-за китайки желтоплодной он каждую осень зубатился с отцом, а Люську гнал взашей. Отцу все не терпелось собрать с китайки плоды до полного их созревания: рожала она обильно, и он боялся, что ее оберут. Люська, жадная на яблоки, так и норовила набить ими авоську из телефонных проводов, которую, будучи солдатом, сплел и подарил ей Иван и которую она всегда таскала с собой, выйдя за него замуж: небось где-нибудь да что-нибудь обломится. При полной спелости яблоки на китайке становились янтарными, на солнце они просвечивали до самых зернышек.
В прошлом году, на исходе октября, Андрюша вырыл на лесной полосе карагач и посадил подле своей будки.
Редко он встречал людей, любивших карагачи, воробьев, сусликов, одуванчики, то есть все то, что многие не замечают, о чем говорят с пренебрежением, что при возможности стерли бы с лица земли да еще и злорадствовали бы по этому поводу. Вопреки высокомерному отношению к неброским растениям и существам, он пристально наблюдал за ними, находил в них свою дивную красоту, всегда защищал. То, что он посадил в саду карагач, было знаком его преданности «простонародью» из мира природы.
Пробудился карагач, когда все в саду пробудилось. Ветки на нем были тоненькие, листики, еще не расправившиеся, высовываясь из них, располагались в шахматном порядке. Чуть позже, едва выметнулись на карагаче семена, разглядывая их издали, Андрюша изумился: деревце стояло легчайшее, ажурное, мнилось, что ода составлено маленькими детьми из длинных зеленых спиралей и зигзагов.
Теперь Андрюша лежал под карагачом. На лицо, затененное спицами велосипедного колеса, осыпались семена, напоминающие бумажные пистонки для детских пистолетов.
Он вздрагивал веками, заслышав падучий шелесток, что показывало — не спит. А как он хотел забыться! В его жизни происходит что-то похожее на разлом. Пожалуй, нет. Что-то страшное… Возможно, катастрофа. Мириться с тем, как поворачивает отец, он навряд ли сумеет. Невыносимо. Однажды он видел, как огромный парень давил другого парня коленом в грудь и прижимал вперекрест руки этого парня к его же горлу. Время от времени Андрюша представлялся себе придавленным к земле чугунным отцовским коленом. Нет, так не может продолжаться, верней — не сможет. И наверно, так бы не тянулось до сих пор, если бы не мать. Еще прошлым летом мотанул бы куда-нибудь в Сибирь и поступил бы в техническое училище или на стройку. Но тогда бы мать осталась с бабушкой Мотей и с отцом. Люська, как говорится, отрезанный ломоть. Да и нет ей дела ни до кого: гнездо вьет. Иногда бабушка настолько точно определит чье-нибудь положение, что жутко становится. «Гнездо вьет». Вить бы вила, о других, кроме себя с Иваном, хотя бы малость беспокоилась. Ну, бабка! Но почему-то ни разу не определила, как сама относится к его матери. Тогда бы, пожалуй, переменилась к ней. «Невестушка, невестынька»… — вон ведь как ласково называет. Во всем остальном сдержанная и почему-то ревнует ее к собственному сыну. Какое-то необоснованное, страшно упорное постоянство. Вот тебе и постоянство. Оно похуже Наткиного непостоянства. Девчонка, не привыкла сдерживать свое слово. «Это я зимой обещала. Сейчас тепло!.. — И чтобы «пригладить» его боль, польстила: — Андрюш, ты и впрямь умница. Я про себя поддразнивала твое изречение: «Человек — электрохимический организм». На самом деле электрохимический. Изменилось солнце — в нас перемены, включая мысли».
Зачем жить, если ни в чем нет неизменности? Мать стала все время болеть. «Схизнула», как говорит бабушка Мотя. Отец хоть и учитывает, что она больна (даже никогда не гаркнет на нее, гаркать он обожает), однако такой ровный с ней, что невольно думается о безразличии, иной раз и о том, что она для него — все равно что квартирантка, перед которой, правда, он в вечном долгу. Подчас спится, будто ему известно о ней что-то горевое, чего никакими усилиями не отклонить и о чем принято помалкивать.