Выбрать главу

Андрюша перевернулся на грудь, полежал, уткнувшись лбом в кулаки, и встал.

Бесцельно побрел меж яблонь.

Слитный, тучнеющий на лету рокот листьев, сползавший сюда с широкого холма, где начинались сады работников металлургического завода, катился к бугру, у подошвы которого они обрывались.

Полез за ведром под куст крыжовника. Когда тянул ведро под ветками, нарочно задел рукой об иглы. Сразу проступили на коже пунктиры крови.

Едва начал поливать яблони, сквозь кипящий шум деревьев дотянулось до уха пение соседки по саду Полины Рямовой:

Тогда би-и-жать я с ним ри-и-шилась…

Андрюша приподнялся на цыпочки, увидел с затылка ее голову, обращенную к нему шишкой плотно свитых волос, похожую формой и золотым блеском на церковную маковку.

На минуту представил себе прочерченные морщинами сверху вниз щеки матери и упругие, помидорные щеки Полины. Вздохнул настолько глубоко, что опали плечи.

Голос Полины взвихрился совсем близко:

— Оставь, Мария, мои стены, — И проводил меня с крыльца.

«Сюда, что ль, идет?»

Он бросил ведро, хотел спрятаться за куст крыжовника, но не успел: протиснулась сквозь смородину Полина.

— Андрейка, здравствуй. Один?

— Был один.

— Любишь ты один в саду.

— Почему же…

— В девчонках у меня вроде твоей повадка была. Убегу за станицу на берег Кизила. Никого. Ракушки собираю, лукошки из тальника плету. Чаще мальков спасала. Половодье спадет, они в ямках на пойме останутся. Завяжу юбчонку и таскаю. Так их много, кишмя кишат. Давно это было, целую вечность тому назад. Теперь для меня хуже одиночества ничего нет. С людьми — солнышко, наедине — потемки. Поймешь тех, кому в деревне не ложилось.

— Свободного времени через край.

— Кабы все так просто разрешалось, как в твоих словах, ох, легка была бы жизнь.

— Вам-то не на что жаловаться.

— Поверхность, Андрейка.

— Есть многодетные женщины, здоровье скверное, мужья пьянствуют, дерутся…

— Тон у тебя какой?! Старичок. Андрейка, Андрейка, душу ты не учитываешь. Правильно, мой муж — человек, всем я обеспечена, квартира отдельная, машина и вдобавок сад. Мало, Андрейка! Думаешь: «С жиру бесится». Думаешь?

— Думаю.

— Думаешь: «Глаза завидущие, руки загребущие»?

— Не думаю.

— За это спасибо. Думаешь: «Чего мается? И сама не знает».

— Своего не передумать.

— Другим ты становишься. Раньше делился переживаниями. И мою откровенность понимал. Я не довожусь тебе родной, а по нашей обоюдности ты должен считать меня за родню.

— Мало ли родных по крови, а чужих в жизни.

— Неделю ты не видел меня. Неужели не соскучился?

— Нет.

— Я соскучилась по матери по твоей, по тебе, по папке твоем. Ивана бы повидала.

— Выдумываешь все: не скучала. Не страдаешь ты ни о чем…

— …только притворяешься. Кудесник! Нет для тебя тайны ни в твоем, ни в чужом сердце.

— Хотя бы.

— Оюшки, сердитый, а сердитый. Нынче сердинки не в цене. Дома, должно быть, неприятность? С Наткой нелады? С Люськой поцапался? Помочь, может, в чем?

— Расшаталась. Грядку топчешь.

— У вас ступить некуда. Ничего с твоей редиской не случится. Будет еще слаще. Загородил душу китайской стеной. Оюшки, оюшки, пристанут сердинки к лицу. Не пыль, с мылом не отмоешь.

Она приткнула кончик пальца к Андрюшиному лбу, повела вниз.

— Рассмейся. Ведь проще простого. И ты засияешь, и я. Неужели нельзя порадовать человека, коль у него тоска по радости? Насупил брови. Гляди, срастутся. Так и останется бугор на переносице. Оюшки, когда ж будет щедрость на доброту? Не смеешься — заставлю.

Поймала Андрюшу за бока, начала щекотать. Он забился в ее сильных руках. Он умел терпеть: сдавливали со спины шею — не сгибался, сжимали запястья — не приседал. Однажды острокаблучная женщина целый прогон простояла у него на мизинце в трамвае, не шелохнулся, чтобы она не испытала неловкости. Но щекотку он не мог переносить. По точному определению бабушки Моти, он обмирал от щекотки, и так как беспамятство, кроме того, которое вызывается ранением или смертельной болезнью, казалось ему омерзительным, он приходил в ярость, и кто бы его ни щекотал, пускал в ход кулаки.