Подался в сторону города. За рогозниками и кугой табунились казарки, тоненько посвистывали, словно звук просачивался через ноздри их важных клювов. Из прибрежной растительности, где спутались и лежали вповалку после недавнего ливня резучка, клевер, трищетинник, мышиный горошек, лапчатник, манжетка, водокрас, — взметывались гаршнепы. Никогда они не взлетывают спокойно: панически, с таким криком, будто их схватили и жулькают в ладони. Неужели это оттого, что они живут в вечном страхе? Ведь, в самом деле, кто для них только не опасен: и лисица, и ласка, и ястреб, и сапсан, и пустельга, и кобчик. И себе он вдруг увиделся в мире взрослых таким же беззащитным, как беззащитны гаршнепы.
На противоположном берегу озера по-бугаиному бухала выпь. Бухает, бухает, а никто ей не отзывается. И так, сколько ни прислушивался, из года в год. Подумалось: вот он сбежит, станет плутать по деревням и городам, и такое же одиночество без перерыва и края будет у него.
Брел вдоль озера, остановился подле тростников, оттуда бухала выпь. Слушал. Смотрел. Испарилась выпь. Шустрячки камышовки сновали от колоса к колосу, из зарослей долетало призывное шварканье кряковых уток, стонали лысухи, копошась где-то на разводьях, где на лодке еле прогребешься из-за волокнистой гущины водной гречихи, переговаривались, должно быть, на самой середине, где открытость и гладь, стаи чирков-трескунков и чернети.
Скоро ничего этого у него не останется. Будут в основном поезда, машины, подвалы. В поездах и машинах его мутит, а подвалов, куда хоронятся беглецы, воры и пропойцы, опасается. Когда они ездят к брату отчима в город Железнодольск и ему приходится одному входить в подъезд, он с острасткой косится на черный проем открытой двери, ведущей в подвал, а сам прыжками, прыжками вверх по лестнице.
Привалился спиной к скирде сена. Не уследил, как в горестной задумчивости, потерявшей определенность и не вызывавшей мысли, сполз до земли. Еще сыровата была земля, холодила, обрадовался: вот бы простудиться. Слегка умял спиной и затылком сено, смежил веки.
Пересыпались, провеивались шорохи над озером; в это время из них как бы выпадали зерна, и раздавался дробный бой по листьям и стволикам тростников, и слышались сочные всплески, похожие на выпадение песка и камешков из смерчей, прилетающих из оренбургской степи, а может, из Казахстана или даже из Индии, где пересыхают реки и летчики видят с самолетов лишь бесконечные песчаные русла, над какими не бывает туманов и ни искринки росы…
Не пустился Иван в бега. На закате солнца приплелся в деревню. К досаде, напоролся на Кима, который, стукая по голенищу сапога мешком, шел в амбар за овсом. Ким погрозил Ивану пальцем, внушительно погрозил. А едва кладовщик, стоявший у амбара, спросил конюха, чего, мол, мальчонку стращаешь, Ким соврал:
— Разрешил Карька в озере напоить, дак он гонял на нем цельный час, еще б чуток — и запалил. Ух ты, мозгляковская порода.
Отлегло от сердца. Но к себе во двор входил крадучись: не брякнул щеколдой, не дал пискнуть калиточным петлям.
Мать додаивала корову. Из хлева добрызгивалось шурханье струй, пропарывающих пену над молоком, заполнившим ведро почти до ушек. Значит, отчим пригнал табун и сидит с листком районной газетки перед окном, потому и не зажигает электричество. Прислушался. Из избы не доносило ни шелеста бумаги, ни сестричкиных голосов.
— Ма, никого, что ль? — громко спросил с крылечка.
— Отца послала в сельмаг. Девчонки увязались за ним, — мирно ответила мать.
«Ага, пронесло!» — но тут же стало нестерпимо на душе: подло ведь обходился со Светкой и не посовестился.
Хотел покаяться перед матерью. Покамест топтался перед хлевом, она закончила дойку и, держа полным-полное ведро на отлете от ноги, засеменила к избе. Иван тоже вошел в избу. Мать протерла фартуком глиняную, шершавой глазуровки кружку, налила молока, поставила перед ним. Плюшку взяла в решете и накрыла ею кружку.
— Изголодался, вот и понурый. Замори червячка. Отец с девчонками возвернется, тады и поужинаем.
Мало-помалу перестало щемить Иванову совесть. Светку он избегал. Надеялся, что она догадается об его стыде и простит. Однако Светка почему-то начала дразниться: высунет язык и такую рожицу скукожит, что подумаешь — уязвлена лошадница, что он от нее скрывается.