Паровицын работал на комбинате заместителем главного механика по основным цехам. Как механик он был настолько трепетным и так заботливо относился к механизмам, что никакие неисправности не ускользали от его внимания. С безошибочностью определив, что необходим неотложный внеплановый ремонт засыпного аппарата — перекосило, потому домна и не вылазит из аварий, — он заявлял, что ее немедленно надо остановить. И если ремонт откладывался надолго (а зачастую принятие такого решения не могло не быть осложненным: большое число предприятий недополучит в плановый срок положенное количество железа, а это отзовется не только на их производственной и экономической деятельности, но и на обеспеченности и настроениях тружеников, занятых на этих предприятиях), то Паровицын страдал, да так отчаянно, как страдают родители, когда опасно болен ребенок. В нем была неукротимая нетерпеливость человека, ранимого до глубины души любым промедлением, необходимым для ускорения и преобразования общества, поэтому руководители и рабочие, с которыми он соприкасался по службе, разделяли они его тревоги или противодействовали им, одинаково высоко оценивали его знания и старательную ответственность.
Когда Творогов стал директором комбината, он перевел Паровицына в заводоуправление и поручил его всевидящему надзору вдобавок к механическому хозяйству доменного цеха еще и механические хозяйства мартеновских цехов и коксохима. Творогов обязал начальников этих цехов, главного механика и всех своих заместителей особо внимательно относиться к предложениям Паровицына. Он обязал их также не взвиваться и не слишком в ы с т у п а т ь, когда требования Паровицына будут опережать посильные возможности завода. Склонный к шутливо мрачноватым припугиваниям и к покаянному обозначению того, о чем помалкивают другие, Творогов им сказал напоследок:
— Все вы — планопоклонники. Нет у вас иного идола. Вот он вам и устроит веселую жизнь.
Хотя сам Паровицын никому не собирался устраивать веселую жизнь — он был добр, немногословен, со стеснением напоминал начальству о вещах, не терпящих отлагательства, — так оно и получилось: все, чего он требовал без промедления и что не сразу вызывало согласие, оказывалось неотложным и подчас оборачивалось катастрофами. Как-то он потребовал замены старого мостового крана, иначе рухнет. Над его предсказанием покуражились всласть и главный сталеплавильщик, и начальник мартеновского цеха. Кран действительно рухнул. Жидким чугуном, выплеснувшимся из упавшего на середину пролета огромного ковша, сожгло крановщика, машиниста завалочной машины, сталевара и двух его подручных. Хоронили куски металла, вырезанного струей кислорода из настылей. Случались катастрофы погорше, но не было ни одной, не предвиденной Паровицыным. Упорство руководителей, заранее предопределенное нежеланием расстаться с давними, медлительными, вконец подносившимися машинами и аппаратами: «Подлатаем, еще поскрипит годик-другой», — нет-нет и приводило сдержанно-строгого Паровицына в состояние неистовства, а изучение ремонтных документов ввергало в апатию: подсчеты, к которым он прибегал, показывали, что нередко стоимость ежегодных подлаток и простоев была выше стоимости новых аппаратов и машин. Мало-помалу доконало Паровицына и то, что ремонты проводились поспешно, даже безответственно, а механизмы угрохивались без зазрения совести.
Мертвого Паровицына обнаружили на колошниковой площадке домны. При нем была записка, своей краткостью подобная его устным суждениям:
«Оборудование работает на износ. Больше бороться не в силах. Быть может, кому-нибудь станет совестно».
У Манина и Паровицына была, по-заводскому простонародному выражению, дружба не разлей водой. Они испытывали друг в друге духовную необходимость, вероятно по закону противоположности натур. Для счастья Манину было достаточно того, что ему сподобилось родиться и что он живет на белом свете. Обсуждая с Паровицыным мучительные вопросы, местные, металлургические, всепланетные, он искал на них сложные ответы и всегда обнадеживал и его и себя светлыми выводами: все, что нас и человечество печалит и корежит, стремится убывать, а все то, что прекрасно, — окрыляется. За это свойство Паровицын называл Манина разносчиком бодрячества. Он был убежден, что подобное восприятие губительных явлений производства усыпляет в человеке преобразователя, примиряет с чувством согласия, оптимистического лукавства и такой скованности, точно твое туловище замуровано в бетон, — верти башкой, дыши, действуй остальными членами тела, но движения тебе нет, правда перемещение возможно: захотят — передвинут. Манин находил, что в мире стало больше хорошего, всегда было больше хорошего. В отличие от него, Паровицын считал, что в мире после возникновения человека всегда было больше плохого, а теперь стало еще плоше, что и подготовило условие для отрицания человечеством самого себя. Он выводил эту трагедию из существования людей и уверял Манина, что все на земле воспрянет, лишь только человечество самоуничтожится. Чем раньше это произойдет, тем спасительией для земли.