- Ф-фу, русским духом пахнет... - сказал безносый, чуть отойдя.
Как он мог, лишенный носа, а вместе с ним обоняния, учуять присутствие русского духа? Павел недоумевал. Скорее, это была присказка к некой сказке, которая - он это ясно почувствовал - предстояла ему впереди.
Усы шевелились, усы топорщились, усы вели самостоятельную жизнь на безносом лице. Казалось, что это усы принюхивались.
У висевшего на стене прибора тот, что шел впереди, остановился. Длинным ногтем мизинца его депломбировал. Открыл стекло.
- Что нам пишут? - детским голосом поинтересовался он, ловко, двумя пальцами, не потревожив пера, срывая диаграмму и поднося к лицу. Прочтя, скомкал и сунул ее в карман своей сиротской курточки.
- Не люблю, когда уголь жгут, - сказал невпопад усатый.
Бытовка была на две ступени приподнята над уровнем пола котельной. Они вошли, поочередно запнувшись своими левыми о нижнюю ступень.
- Ну вот и добрались, - сказал высокий.
Усатый с треском захлопнул за собой дверь.
Вот сволота, выдохнул Павел. Он и не заметил, что все это время сдерживал дыхание, и теперь трижды и глубоко вздохнул. И тут же в голове возникла, словно только и ждала притока кислорода, мысль: как вошли? Ведь дверь заперта! На три задвижки! Он сам задвигал их и даже стопорил проволокой, чтоб не расшатались и не отодвинулись от толчков и ударов о дверь.
Он кинулся к двери, проверил ее: заперта по-прежнему. Тут его осенило: прятались в насосной, пока отморозки пировали в бытовке. Ждали, пока уйдут. Они и правда ушли, но не сами. Это он их выставил. И этих сейчас выставит. Вот сволота.
Он шагнул по направлению к подсобке. Решительно распахнул дверь.
- Да-да, - отозвался высокий с интонацией, с какой обычно отзывается хозяин кабинета на стук в дверь, хотя Павел постучаться и не подумал. - Входите, - благосклонно предложил он и взглянул ясным взором, с улыбочкой на бледных устах, на Борисова.
- Ты смотри, что на дворе творится, - сказал второй, так сильно гнусавя, что Павел не сразу и разобрал. Он расстегнул полушубок, стряхивая с него талый снег. Сел. - Ты смотри...
- Буря мглою небо кроет
Вьюга воет-воет-воет
Словно зверь какой в ночи
Заблудился и кричит, - продекламировал длинный, не убирая улыбки с лица.
Усатый, в немом восхищении глядя ему в рот, внял декламации. В восторге хлопнул себя по ляжкам.
- Пушкин! - вскричал он, пуча глаза на Павла.
- Борисов, - растерялся Павел, хотя, конечно же, догадался, что усатый рекомендует Пушкина как автора процитированного отрывка. Либо же употребил его в качестве похвалы длинному.
- Тепло тут у вас, гляжу. Душевно, - сказал усатый, распахиваясь пошире. - Признаться, я немного замерз. Поскольку теплокровный все-таки.
Теперь Павел отчетливо рассмотрел, что носа у усатого и впрямь не было. А пластырь на его месте имел форму сердечка. И рот постоянно был приоткрыт для дыхания. Чтоб не смущать безносого излишним вниманием, он опустил глаза в пол. Скорее, он более был смущен внештатной внешностью гостя, нежели сам гость.
Павел неотрывно глядел в мокрый пол. Соображая. Сопоставляя. Соотнося. Но до него никак не доходило следующее.
В насосной ведь снега нет. Там крыша и горячие трубы вдоль стен. Откуда снег на их верхней одежде? На их сапогах? Вон и снежинки на курточке длинного еще не все стаяли. Значит, все же они вошли с улицы? Каким-то образом открыв двери, запертые изнутри? И войдя, заперли их точно тем же манером, каким он их запирал?
- Снег-снежок, скатерть белая, - вздохнул, раскрыв рот, безносый.
Высокий, взяв на ладонь снежинку, внимательно рассматривал ее.
- Семиконечная, - с неуловимой интонацией - то ль удивления, то ли удовлетворения, произнес он.
Борисов же, зная какие они недотроги, эти снежинки, удивлялся тому, почему она так долго не тает.
- Лишний, выходит, один конец, - сказал усатый, значительно посмотрев на Борисова.
Лампочка в двести ватт свешивалась с потолка. Слишком она была яркая для такого маленького помещения. Предприятие ни на угле, ни на электричестве не экономило. Зато эта лампочка позволяла рассмотреть пришельцев в подробностях.
Правая ушная раковина у высокого покраснела и разрослась, став размером с хорошую оплеуху. Да и вообще в лице неуловимо проскальзывала некоторая несимметрия. Усатый, как Павел специально отметил, оказался левша. Так что с великой степенью вероятности можно было предполагать, что оплеуха - его левой руки дело.
Голова высокого, несмотря на стихотворную строфу о разгуле стихий, была непокрыта. Светленькие волосики слиплись. Курточка, черная с желтым, доходила ему только до поясницы, однако пиджак под ней был нормальной для его роста длины, нелепо торчал из-под ребячьей курточки. Брюки в пару к пиджаку были несколько коротковаты, что считалось модным разве что во времена твиста и шейка. Под подбородком он имел галстук-бабочку, словно артист на выход.
- А он и есть артист, только уволенный, - сказал усатый. - Местная арт-артель считала его первейшим своим труппером. Но как известно, артистов бывших не бывает. Так что Сережечка и теперь - артист.
- За что уволили? - спросил Борисов.
- За реплику. Сережечка должен был выйти и реплику произнести. Как называется пьеска-то?
- 'Синяк под Глазго', - сказал оплеухий Сережечка.
- А реплика как звучит?
- Тута вас додж дожидается! - не отказал супер-труппер и в реплике.
- Третий акт, явление первое, - сказал усатый. - Однако произнести эту похабщину он почему-то не смог. Да ты сам попробуй. По-моему, без длительной тренировки это вообще невозможно.
Павел попробовал - мысленно - не получилось.
Сережечка, молодой человек лет двадцать семи, имел маленький рот, все время складывающийся в невинно-бессмысленную полуулыбку. Голова была тоже непропорционально росту мала, лицо и левое ухо розовые, правое же... Правое к этому времени в полную спелость вошло.
- А глазки у Сережечки всегда тем же цветом, каким небеса, - дополнял портрет приятеля пышноусый, глядя на него с восхищением и призывая восхищаться Борисова. - Небо синее - и глазки синенькие. Хмурятся небеса - и у Сережечки глазки хмурятся. А ночью глазыньки, словно ночь, черны. - Глаза у Сережечки действительно в данный момент были черны.
Это любование не было лишено приторности, и Борисов его не разделял. К тому же что-то говорило ему, что внутри у Сережечки совершенно не то, что снаружи на роже его написано.
Безносый и сам был ростом не мал, разве что только в сравненьи с Сережечкой выглядел невысоким. Под полушубком имел он тельняшечку, плотно охватывающую выпуклую грудь, руки его были налиты силой, толстая шея красна, из-под шапки выбивался буйный кудрявый волос несколько более темного оттенка, чем усы. Кисти и пальцы рук тоже были преувеличенно волосаты. Туловище похоже на развернутую гармонь.
Речь его, несмотря на заклеенную носоглотку, большей частью была чиста, безо всякой гнусавости, которая проявлялась только тогда, когда безносый, утрируя, сам добивался этого. Словно спохватывался, подхватывал навязанную себе роль, с которой не вполне еще успел сжиться.
Глаза навыкате, кучерявость, усы. Он слишком явно старался следовать образу хрестоматийного Ноздрева из гоголевской поэмы, и когда спохватывался об этой явности, то начинал гнусавить, от роли Ноздрева отходя и упадая в другую роль, противоположную, что самим отсутствием ноздрей и подчеркивалась. Так и перебивался между двумя ролями. Тоже, наверное, бывший актер. Впрочем, бывших, как он сам заявил, не бывает.
Сейчас он как раз пребывал в роли Ноздрева, хотя представился совершенно иначе:
- Данилов.
- Врешь? - сказал Павел полувопросительно, догадавшись, что фамилию этот усатый от названия улицы позаимствовал.
- Вру, - согласился усатый. - Имя ненастоящее. Да и зачем тебе мое настоящее имя знать? Чтобы писать и зачеркивать?