В классе таких побаивались: у них были больше друзья на стороне («У Ануфриева — Чира приятель! В колонии уже был»), и вообще человеку стоило заручиться покровительством плечистого второгодника, например, давая ему списывать арифметику или русский. Это могло избавить от многих неприятностей, о которых взрослый человек забывает, вспоминая золотое детство. Кое в чем им даже подражали; они первые переходили на сатиновые шаровары — эрзац длинных брюк. А самые старшие из них начинали ходить в сапогах, благо размер ноги уже позволял.
Такое сосуществование с более взрослыми ребятами заставляло взглянуть и на самих себя уже не как на маленьких. А это, в свою очередь, приводило к определенной переоценке ценностей — таких еще недавно привычных и естественных.
Все сказанное мною выше никак не относилось к Севе Простову, очень известному в нашей школе второгоднику. Я учился с ним в четвертом классе, который он в то время посещал в третий раз, и в пятом. Следующий раз в пятый класс он пошел уже в другой школе.
Сева был младшим сыном немолодых заботливых родителей и рос во вполне зажиточной семье. У них была квартира в отличном большом сером доме у Покровских ворот. Привычку ходить в один класс по нескольку раз Сева приобрел только потому, что не любил учиться. Мальчик он был добродушный и никак перед нами, мелюзгой, не выхвалялся ни силой, ни возрастом (а ему, если я не ошибаюсь, в конце четвертого класса исполнилось уже четырнадцать). Правда, ростом он не очень выделялся — эра акселерации еще не наступила, но, конечно, был поплечистее других ребят. На уроках вел себя тихо, но безо всякого интереса.
Выделялся он — даже на фоне четвероклассников конца сороковых — младенческим, я бы сказал, костюмчиком. В наш класс он явился в матроске с такими коротенькими штанишками, что они еле виднелись из-под куртки с морским до лопаток воротником. Пришел он в начале сентября, но не первого числа. Очевидно, первое сентября в четвертом классе утратило для него новизну. Его посадили за мою парту, и мы быстро нашли общий язык. Я, правда, думал, что ему лет двенадцать (тоже куда старше меня!), но об истинном его преклонном возрасте долго не догадывался.
Учиться он не любил, но обожал читать. Он любил читать «Детей капитана Гранта» и обычно, закончив книгу, тут же начинал сначала. Но мог читать и с середины. И если я совершал что-нибудь заслуживающее, с его точки зрения, похвалы, он одобрительно говорил:
— Паганель бы тебя понял.
Что же касается детсадовской матроски, то именно в этом костюмчике он пришел в четвертый класс впервые в неразнообразном по одежде 1945 году. Ему, несомненно, справили бы другой костюмчик, не останься он на второй год. Это вывело из себя обожавших его и возлагавших на него надежды родителей. Но двух лет Севе оказалось мало, предстоял третий год в том же четвертом классе, и тут уж терпение его отца окончательно лопнуло.
— Классы не меняешь, нечего и наряды менять! — бухнул он и залепил сыну оплеуху.
— Отец у меня кремень! — объяснял мне Сева, кажется, не без гордости.
Отец-кремень, как я теперь понимаю, был добряком и, как часто бывает у добрых и совсем не волевых людей, мог упереться в чем-то насмерть, если даже самому хоть плачь от результатов.
По счастью, Сева не очень вымахал ростом, а то матроска на нем могла бы просто лопнуть. Сам он относился к матроске абсолютно равнодушно: главное, чтобы ничего не отвлекало от захватывающих путешествий Гленарвана и его друзей. Ребята тоже не очень-то проходились по поводу его матроски: тихий-тихий, а врезать таким соплякам, как мы, его одноклассники, мог очень увесисто. И когда какой-то парень из класса постарше сказал что-то неуважительное по этому поводу, он был отоварен по первому разряду. Паганель бы его не понял.
Я вспоминаю моего выдающегося соученика не только потому, что ничего нет приятнее забавных воспоминаний детства, но прежде всего потому, что жизнь и приключения «мальчика в матроске», или просто «матросика» (так мы звали Севу за глаза), высвечивают еще одну функцию одежды. А именно карательно-воспитательную.