Нас, конечно, выселили из гостиницы, и маме стоило немало труда уговорить директора пустить нас обратно, дав слово при этом, что ничего подобного не повторится.
Нашей маме всегда доставалось от её буйной семьи дрессировщиков. На мои репетиции она старалась не приходить. Хоть сердце у неё было мужественное, оно всё же было сердцем матери. Она боялась, что в какой-нибудь опасный момент вдруг не выдержит, вскрикнет и тем самым отвлечёт от зверя моё внимание. В такое время животное, потерявшее управление дрессировщика, может принести ему беду. Вот почему мама не хотела бывать на моих репетициях. А на премьере, волнуясь за меня, она стояла за занавесом. И, выходя в цветную сетку прожекторов, я видела, что мама ненавидит Котьку, которая без остатка заполняла всё моё время и от которой подчас зависела моя жизнь. Но я знала, что в эту минуту, когда у нас обеих премьера, мама так же волнуется за Котьку, как и за меня.
Ослеплённые прожекторами, мы не видели зрителей, но ощущали их, слышали гул удивления, прокатившийся по рядам. Когда Котька спрыгнула с барьера, дали полный свет. Моё платье с длинной, шуршащей юбкой было незнакомо Котьке. Ей захотелось дотронуться до него лапой. И вот, играя юбкой, она задевает когтями мою ногу, я чувствую режущую боль, но номер идёт своим чередом. Котька крутит пируэт, затем садится на столик, потом берёт у меня из рук мясо и, поднимаясь на задние лапы, обхватывает передними мои плечи.
— Молодец, Котька! Молодец!
Рысь точно выполняет свои трюки: спрыгивает со столика, снова делает пируэт…
И вот номер окончен. Котька снисходительно принимает аплодисменты: она к ним привыкла — па репетициях я всех, кто ни проходил мимо, просила аплодировать. На арену полетели цветы. Цветов Котька никогда не видела. От брошенных нам букетов она пятится и цепочкой, которую я крепко держу, увлекает меня за занавес. Здесь я теряю сознание и падаю на пол. Подойти ко мне никто не мог, рядом была рысь, отогнать её струёй воды из брандспойта опасно — боялись, что она бросится на меня. А когда я пришла в себя, увидела: лежит со мной рядом Котька и как ни в чём не бывало лижет мою руку.
Так прошла наша премьера, после которой я очутилась в больнице, а Котька, ни в чём не виноватая, решившая поиграть с незнакомым для неё платьем и случайно поранившая мне ноги, тоскливо сидела у себя в клетке.
Через два дня, когда мне стало легче, из дирекции цирка пришли со мной советоваться, что делать с рысью. Переправить ли её в зверинец или сдать на шкуру в краеведческий музей. Оставлять для работы животное, почуявшее кровь дрессировщика, опасно.
Я смотрела на пришедших ко мне в больницу людей и удивлялась. Неужели им непонятно, что Котька — год моей жизни, моё детище, с которым мне расстаться невозможно? Я ничего не ответила им, но они поняли, что расстаться с рысью я не могу.
Из больницы они поехали в цирк. И там продолжали обсуждение, что же делать с Котькой. Среди стоявших около клетки была и моя мама. Она взяла палку с острым концом, несколько кусочков мяса и стала кормить Котьку. Голодная рысь громко рычала и не хотела подниматься с места.
— Ну что же ты, Котька! — сказала мама. — Иди! Нельзя голодать, а то мне попадёт от твоей хозяйки.
Этими словами мама, сама того не зная, яснее ясного ответила на вопрос, который поставила передо мной дирекция цирка. Котька была спасена и вместе с другими животными отправлена в Ленинград, где после выздоровления я должна была вновь выступать с ней.
Но случилось так, что больше я уже не видела ярко залитого светом манежа. Непоправимое горе неожиданно обрушилось на меня: погибла мама. Я поняла: в цирк вернусь не скоро. Есть такой старый неписаный закон циркового манежа: случись у дрессировщика горе или радость — чувства, настолько огромные, что он не может скрыть их от своих животных, — то такой дрессировщик не имеет права выйти на манеж.
Я пришла проститься с Котькой, выпустила её в вольер, она радостно заурчала и стала тереться о мои ноги, а я глядела на Котьку и не видела её. Мне было горько. Хотелось, чтобы снова раздался ласковый голос мамы: «Ты уже кончила репетировать? Пора!»
Но мамы не было. Было только большое, непоправимое горе, от которого я вдруг впервые потеряла самообладание и, прижав к себе Котькину голову, заплакала. Сейчас Котька могла бы порвать меня. Но она как будто всё понимала. И я чувствовала, как её шершавый язык лижет мои мокрые щёки. Слышала вкрадчивое мурлыканье и ощущала, как, ласкаясь ко мне, Котька то выпускала, то прятала свои острые когти.