Выбрать главу

Артиллеристы беспечно смеялись. Чей-то голос в офицерской палатке напевал: «Сердце красавицы склонно к измене…»

Рябой бомбардир, сидевший всего в нескольких шагах от Подлубного, вдруг крикнул:

— Тютяев! Хворосту принеси! Опять у тебя погасло, черт сопатый!

От этого неожиданного возгласа Подлубный вздрогнул, а затем поспешно пополз в сторону, в овраг.

Как раз вовремя. Тютяев, голубоглазый, с белесыми ресницами, похожий на годовалого деревенского бычка, поднялся, почесался, постоял в раздумье и направился к тому месту, где только что лежал Подлубный.

Котовский не медлил. Как только Подлубный принес донесение, конники, вытянувшись длинной вереницей, помчались вдоль опушки, мимо сгоревшей мельницы, мимо стогов.

Когда приблизились, артиллеристы дулись в козла, а капитан Скоповский, лежа на топчане, пытался изложить розовощекому прапорщику философию Шпенглера.

На лице прапорщика всегда было удивление. Это получалось потому, что его брови были высоко приподняты, а маленькие глазки были круглые и простодушные. Это выражение подзадоривало и выводило из себя Скоповского. Хотелось говорить прапорщику вздор, нелепицу, чтобы заставить его еще выше поднять брови и округлить глаза.

Скоповский пробовал все: анекдоты, философию. Врал, рассказывал невероятные вещи. Прапорщик, однако, не мог удивиться больше, чем удивился раз навсегда. Он смотрел на Скоповского ясными глазами.

Скоповский начинал злиться. Он придирался, он просто глумился. Может быть, прапорщик хотя бы обидится?

Но прапорщик бормотал:

— Вы это так… вы нарочно… только напускаете на себя. Вы хотите вывести меня из терпения…

— Ваша тарелка, прапорщик Чечулин, с успехом заменяющая вам физиономию, может хоть кого взбесить.

— Дайте ему по морде, Скоповский, — и баста! — советовал третий офицер с бородкой a la Николай Второй, скучая наблюдавший эту сцену.

…Конники окружили холм, на котором расположилась батарея. Роща наполнилась всадниками, но артиллеристы ничего не замечали, полагая, что находятся в тылу, и даже не выставили охранения.

— Итак, вернемся к теории относительности, — разглагольствовал Скоповский. — Все в мире относительно, даже ваша глупость. Прямая линия вовсе не прямая, кратчайшее расстояние — не кратчайшее, прогресс идентичен с тем, что физика называет процессом, анализ — функцией, а церковь оправданием через добрые дела. Вздор, что всем присущи одинаковые формы сознания! Каждая личность — замкнутый в себе мир, который осуществляет заложенные в нем возможности. Мы все трагически разобщены. Никакой лестницы к все большему совершенствованию не существует. Законы, действительные для капитана Скоповского, непригодны для прапорщика Чечулина. Мы до ужаса одиноки и даже не можем сообщить о своей боли, как таракан не может поделиться впечатлением с блохой, а пробковый дуб изложить свои взгляды иволге. Вселенная — аквариум. Социализм — утопия. Вы — идиот. И вообще — дайте мне папиросу.

Конники выскочили на поляну. Рябой бомбардир только что собирался покрыть козырным валетом пикового туза наводчика и уже замахнулся, чтобы щелкнуть картой по колоде. Тютяев только что хотел крикнуть, что опять кто-то взял ведро и нечем поить лошадей.

— Руки вверх! — весело крикнул Няга, как будто командовал на параде.

Скоповский, а за ним и другие выскочили из палатки. Ординарец Кузя стоял у костра, подняв кверху руки. Рубаха у него вылезла, и виден был голый живот. Он был особенно неказист в эту минуту.

Прапорщик Чечулин покосился на Скоповского, поднял ли тот руки, чтобы поступить так же, как он. Скоповский был без кителя, он стоял в небрежной позе, засунув руки в карманы. Он стоял, как посторонний зритель, и ждал, что будет дальше.

— Господа артиллеристы! — все так же весело продолжал Няга. — Нижних чинов мы не трогаем, начальство кончайте сами.

Конь Няги так и плясал и мордой едва не касался плеча бомбардира.

Артиллеристы переглянулись. Кто-то сказал:

— Это можно.

И тут все взгляды обратились на офицерскую палатку.

Скоповский вспомнил, что наган лежит в изголовье. Если сделать прыжок, пожалуй, удастся уложить человек пять, прежде чем прикончат.

Но почему-то охватила неизъяснимая вялость.

— Это можно, — повторил голубоглазый.

Бомбардир молчал. Два лычка и собственное достоинство не позволяли ему высказаться определенно.

Обнаженные клинки были красноречивы. Нужно было сделать что-то, сделать — и это уничтожит гнетущую тоску и превратит все снова в простое и обычное.