В институте и позже я жила в орбите Ильи Габая, Юлика Кима, в «околодиссиденгских» кругах, и Юриных книг практически не читала — совсем другие были интересы; Коваль же всегда отталкивался от всякой политики и социальности. А теперь я прочла все его книги, и вдруг мне все так понравилось! Особенно его «деревенские» рассказы — про Орехьевну, про голубую клеенку и про воду с закрытыми глазами — удивительная, грустная, светлая, воздушная вещь. И стало понятно, что Коваль — лирик, и нечего от него ждать какой-то там прозы жизни, он все видит по-своему, по-особенному. И что Юра очень добрый человек, особенно это стало ясно после рассказа про чокнутого бедолагу, который, на зиму глядя, пытался построить себе избушку — весь рассказ проникнут пронзительной жалостью.
В те годы, когда мне случалось проезжать или проходить поблизости, я старалась бросить взгляд на приметный дом на набережной, и от мысли, что там обитает Коваль, становилось тепло.
На одном из вечеров Юра читал из новой книги про Васю Куролесова — про явление Понтия Пилата, все хохотали до слез. Это было в конце 87-го. Коваль был без переднего зуба, постаревший. Когда человека редко видишь, изменения в нем сильнее бросаются в глаза…
На Юриных вечерах менялся состав гостей, кто-то не мог прийти, кто-то исчезал, увы, навсегда, кто-то появлялся впервые. И времена менялись — происходили будоражащие события, все чаще разговоры шли о них.
Много замечательных баек, песен, шуток звучало в мастерской Юры Коваля. А на стенах висели его картины, эмали, стояли забавные деревянные фигуры — до чего многогранен был талант хозяина! И с каждым годом появлялось все больше нового.
А Юра старел, становился все грузнее. Уже давно поговаривали, что у него нехорошо с сердцем. Они с Юликом однажды выбрались к кардиологу. Тот предупредил их, что и у того, и у другого состояние очень неважное, надо принимать меры, лечиться, жить аккуратнее, бросить спиртное. Юлик прислушался и постарался ограничиваться, а Юрка не мог или не желал притормаживать, по-прежнему жил безоглядно.
27 декабря девяносто четвертого года я что-то долго ехала, тяжело шла. Наконец добрела, открываю дверь — Юлик во всю мочь что-то поет, бодро, озорно, у меня сразу душа воспарила, а кругом лица все такие родные… Много пели — и Юра, и Юлик, и Ира, и все Кимы вместе. Как всегда, было замечательно. Ира Олтаржевская сказала: «Пришла сюда и чувствую, что жить еще стоит!» Среди зыбкости, тьмы, напряженности островок братства и дружества.
Бросились в глаза новые Юрины работы — картины и эмали.
А Юра сказал, что, наверное, в последний раз мы тут у него собираемся — кто-то уже купил этот дом и судьба мастерской под вопросом.
Так и оказалось — у него мы собрались в последний раз…
К девяносто пятому году он закончил своего «Суера-Выера», странную, смешную, завораживающую вещь, главную книгу своей жизни. И невольно обращали на себя внимание и отдавались неясной печалью последние слова этой книги: «… решил закончить этот пергамент. Закончим его внезапно, как внезапно кончится когда-то и наша жизнь».
В начале августа мой муж приехал из Москвы с работы, и, пока он шел от калитки, я по лицу поняла, что он привез какое-то нехорошее известие. Я сбежала с крыльца: «Что?»
— Коваль умер.
Помню многолюдные похороны. Плачущие женщины, плачущие мужчины. Сколько же у него было друзей, как много самых разных людей его любили! Помню слова На-ташиной матери Раисы Ивановны Савельевой: «Я держала твои руки и чувствовала, как из них уходит жизнь…» Было отпевание, батюшка непривычно именовал Юру Георгием. Когда гроб опустили в могилу на Лианозовском кладбище, возле могилы Юриного отца, было чувство, что это невозможно: он — ив этой тесной яме!..
27 декабря того же года решено было собраться в бывшей Юриной мастерской, помянуть его. Я написала стихотворение к этому дню, но поехать не смогла.