Выбрать главу

Шаги его стихли во тьме, оставляя Федора наедине с собой и кромешной тишиной вокруг себя. "Вот денек, - с тоскою подумал он, откидываясь на спину, в теплую траву, - врагу не пожелаешь!"

Низкая, в облачных клочьях высь плыла над ним, она незаметно завораживала его и вскоре ему стало мерещиться, что и сам он плывет вместе с нею в ночь, в даль, в неизвестность.

3

Когда Федор вернулся в теплушку, на него, с вопросительным ожиданием, воззрилось сразу несколько пар глаз: никто здесь до его прихода даже не прикорнул. В рассеянном и зыбком свете коптилки знакомые лица плыли к нему навстречу, словно надеясь еще, что он наконец снимет с них тяжесть, приветствуя их облегчающей вестью. Но Федору нечего было сообщить им и нечем порадовать, он лишь натужно вздохнул и, ни на кого не глядя, потянулся к себе на нары.

- Поел бы, Федя, - тихо отнеслась к нему мать, - с утра ведь натощак, маковой росинки не пригубил, чего изводиться, мы люди маленькие, законы не нами писаны, не нам и в голову брать.

Федор не ответил, растягиваясь рядом с отцом, но заснуть в эту ночь ему уже было не суждено: входная дверь внезапно откатилась, и в ее проеме на струящемся фоне лунной ночи возникла уверенная фигура Мозгового с полуведерным бидоном в руках:

- Подъем, мужики, объявляю ночной аврал, бабоньки, не пожалейте закуси, мужики пить будут! - Он напористо частил, словно боясь, что его перебьют.

- Бражка первый сорт, мать к празднику заваривала, на чистой патоке без обману. - Он взгромоздил бидон на холодную времянку и принялся маятно расхаживать вокруг нее. - Живей, ребята, а то высохнет, в печную тягу уйдет, жалеть придется. - Разливая брагу по сдвинутым перед ним кружкам, он продолжал лихорадочно торопиться: - Тяните, мужики, без стеснения, у меня этого добра от пуза, мало будет, еще достанем, была бы охота, за мной дело не станет...

Но сколько он ни старался, сколько ни раззадоривал сотрапезников, задуманная пьянка не клеилась. Тени недавних спутников еще витали в замкнутом пространстве вагона, сковывая своим незримым присутствием их слова и движения. Каждый из них чувствовал себя, хоть в малой мере, но виновным в случившемся, как если бы сам, едва не попав в беду, спасся за счет другого. Поэтому бессонное застолье походило скорее на поминки, чем на попойку или дружеское возлияние.

Лишь к самому концу, когда небо в дверном проеме раздвинулось и посветлело, заметно охмелевший Овсянников первым отозвался на многоречивые заходы Мозгового:

- Вот жисть пошла: хошь стой, хошь падай, куда ни кинь - всюду клин, некуда нынче нашему брату податься, из одного хомута вылезешь, в другой запрягут, какая наша доля такая! - Блеклые глаза его напряженно стекленели в хмельной тоске. - Помню, приспособили меня на фронте минером, хотя какой из меня подрывщик, окромя рыбы в Хитровом ничего не глушил, встрояешь, бывало, запал в противотанковую, а у самого мысля грешная в голове дразнится: сообразить бы эдакую бонбу, чтобы от ее вся земля в мелкий распыл пошла, до того тошно от жисти этой каторжной!

Тихон, вопрошающе кося в сторону Мозгового, осторожно гудел в тон, поддакивал:

- Чего говорить, выпало нам лиха сверьх завязки, хоть внукам-правнукам занимай, только не нам сетовать, заслужили, значит, своей головой думали не чужой. - Он с вызовом уставился бельмом в сына, осклабился, поддразнивая. - Нам - дуракам навозным - не привыкать, по Сеньке и шапка, за что боролись на то и напоролись, а вот какого рожна и сынки наши тем же дерьмом утираются, того в толк не возьму...

- Молотишь, папаня, что ни попадя, язык без костей, - вяло огрызнулся Федор, - вы пировали, а у меня голова должна болеть, совесть бы поимел на других похмелье сваливать! - Но вдруг спохватившись, что переборщил, тут же обмяк. - Сам ведь нынче видел, папаня, какие с нами шутки шутят: раз - два и под замок.

Такой оборот темы был Мозговому определенно не по вкусу, он разлил остатки по кружкам и кинулся сводить концы разговора в мирное русло:

- По мне, мужики, чего ни делается, все к лучшему, сунут нашим корешам от силы по пятерику за соучастие, детский срок, плевое дело, день-ночь, сутки прочь, не заметят, как дернут с вещами на выход, зато поумнеют, за одного зэка теперь, говорят, двух беков дают. - Он повернулся было к Федору за поддержкой. - Правильно я говорю, солдат?

Но тому было уже не до него. Явь кружилась перед ним цветной каруселью, и в ней - в этой карусели - он внезапно выделил для себя тихое лицо Любы. Прислонясь к дверному косяку, она отрешенно устремлялась к нему широко распахнутыми глазами, и от этого ее долгого взгляда размякшая душа его еще более оттаивала и смирялась. "И кто ее только такую выдумал, радостно обмирал он, - без огня светится!"

4

По росистой траве бежала девушка, девчонка, почти ребенок, держа в руках тряпочные тапочки и размахивая ими в такт своему движению; она бежала, высоко запрокинув голову и жмурясь от солнца; тихое, обрызганное россыпью веснушек лицо ее млело от бега, льняные волосы у нее за спиной тянулись ей вслед, наподобие шлейфа, и ситцевое платьице на ней плескалось и стекало к ногам цветастой памятью, - бежала так раскованно и легко, будто не касалась земли, а плыла в воздухе, осиянная безоблачной благодатью, а кругом нее томились в майском соцветии поле и лес, курилась ватным туманцем большая река, исходила в гудках и лязге пропахшая дымным перегаром железная магистраль, но девушке, девочке, полуребенку было ни до чего: сейчас она смотрела только в себя, вглядываясь лишь в то, что потаенно вызревало в ней, росло и, словно побег сквозь твердь, упрямо пробивалось к свету.

Люба, Любаня, Любовь Николаевна!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Его мучили старческие немощи. Они навалились на него внезапно, вдруг, как бы из-за угла. Казалось, еще вчера не на что было пожаловаться: он поднимался около полудня в бодрой готовности провести следующие шестнадцать часов в каторжном круговороте встреч, заседаний, телефонных переговоров. Его никогда не покидала уверенность в предназначенном ему долголе-тии, что укреплялось в нем ходячими легендами о невероятной кавказской живучести. Он скрупулезно собирал сведения обо всех долгожителях на земле, и услужливые писаки, зная эту его слабость, чуть ли не каждый день публиковали в печати соответствующие факты. Всякое открытие в этой области становилось предметом его тщательного изучения. И когда одна бывшая медсестра из околоподпольных девиц, которых, кстати сказать, он всю жизнь недолюб-ливал за их восторженную болтливость, доказала чудодейственное влияние содовых ванн на омоложение организма, ее, по его приказу, наделили всеми мыслимыми степенями и премиями.

Но однажды утром он проснулся от обморочного сердцебиения. Голова тошнотворно кружилась, в кончиках пальцев зудело и покалывало. В течение дня затем ныло в висках и отчаянно мерзли ноги. С тех пор недомогания не оставляли его: то ни с того, ни с сего изменяло зрение, то в самый неподходящий момент ватно немели конечности, а то вдруг, стоило неловко повернуться, принималось судорожно сводить спину и шею. Не помогали ни содовые ванны по рецепту бывшей медсестры, вырулившей с его помощью в медицинские академики, ни умерен-ность в питье и курении, ни вороватая, втайне от приближенных, гимнастика после сна: он разваливался на глазах у самого себя.

Докторов он не любил и побаивался. И не то что бы его пугала вероятность козней, заговора, злого умысла, - пусть поверженный враг утешается этой версией, тем более, что сам он, поддерживая эту версию, в нужный момент извлекал из нее свою политическую выгоду. К тому же, в жестокой борьбе за лидерство он сумел давно обезвредить свое ближайшее окружение. Медицина претила ему опасностью постороннего проникновения в его потаенную жизнь. Всякий изъян, недостаток, недуг мог сделаться в руках умного противника оружием против него - мало этого, он и сам не имел большой охоты особо просвещаться на этот счет, так ему было проще. Как-то, еще в двадцатых годах, он доверился одному бородачу-невропатологу, тот поставил дурацкий диагноз, проникший в зарубежную прессу, пришлось расхлебывать эту кашу через ГПУ, а потом, дабы надежнее застраховаться, отделываться и от тех, кто расхлебывал. В докторах он презирал также их неистребимое чистоплюйство, из-за которого у него чуть было не провалилось несколько важнейших политических акций. По его твердому убеждению, лучше было обходиться без них, придерживаясь проверенного временем правила: никого не подпускать к себе ближе, чем это диктуется насущной необходимостью.