Иаред и Мафусал… это было нечто. Он рассуждал с отцом о дружной семье. Мой папа, человек простой, был потрясен. У него ни гроша за душой, приданого для меня нет, а тут является Ной и говорит, что его это не волнует. Мол, праведная жизнь отца и моя благопристойность и чистота дороже всяких сокровищ. Папа потом еще два месяца смеялся. Устроил пир и скоренько усадил меня на мула, пока старик не передумал.
Поймите меня правильно: я была благопристойной и чистой, насколько может быть тринадцатилетняя девчонка, у которой начались месячные и которая время от времени просыпается мокрой по ночам. Папочка был праведником, но, скажем так, у него просто не было другого выхода, он не видел смысла вести себя как-то иначе. Папе нравилась мысль, что ему воздастся за праведную жизнь, а жил он ею в той или иной степени в силу случайности.
Значит, едем мы на муле, хлопают седельные сумки, поскрипывает кожа. Мой зад ноет — спасибо попоне, которая, похоже, старше самого Мафусала. Без хвастовства — попка тогда у меня была очень даже аппетитная. Впрочем, все мы знаем, ничто не вечно. Земли отца давно уже скрылись за горизонтом. Мне любопытно, что будет дальше. Близится вечер, солнце дыней висит над горизонтом, вокруг ровная иссохшая земля. Ничего примечательного на глаза не попадается. Вроде едем к гряде холмов на севере. Они мало чем отличаются друг от друга: несколько мелких кустов, деревья с колючками. Под ногами змеиные норы, а в высоте парят канюки.
— Еще долго? — спрашиваю. — До темноты доедем?
В ответ ни слова. Даже головой не покачал. «Ну, — думаю, — он старый. Видать, плохо слышит».
Вообще-то, мне торопиться некуда. Ночью будет полнолуние. Я представляю, как поеду к новой жизни в бледном серебряном свете луны за спиной человека, называющего себя моим мужем, — от этих размышлений у меня от спины к бедрам пробегают мурашки. Я ерзаю на костлявой спине мула.
И все-таки мне интересно. Я наклоняюсь вперед и чуть громче спрашиваю, доедем ли мы до темноты.
Не оборачиваясь, он бьет меня по лицу. Ему не с руки, что меня спасает. Мне попало по носу и подбородку, но не слишком больно. Это подло — я потрясена. За тринадцать лет мой отец ни разу меня не ударил. На глазах выступают слезы. У меня прерывается дыхание, я хватаю ртом воздух.
— Назад! — взрываюсь я. — Сейчас же вези меня домой!
Он останавливает мула, смотрит на меня через плечо, в зрачках отражается свет заходящего солнца.
— Мы туда и едем. Мы едем домой.
Я все так же прерывисто дышу.
— Четыреста лет я жил один. Ни родителей, ни братьев, ни зятьев. У меня устоявшиеся привычки. Я не привык, чтобы мне в уши орали дети. И привыкать не собираюсь. Ясно?
Я кусаю внутреннюю поверхность щеки. Боль дает силы сдержаться и не заплакать. Мое молчание он воспринимает как согласие, произносит:
— Хорошо.
Он пинает мула, чтобы тот снова пустился в путь.
Помню, как подумала: «Наверное, так и придется мне мучиться до конца своих дней».
Помню еще одну мысль, пришедшую мне в голову: «И меня, и мула он ударил одинаково. Не сильно, но достаточно, чтобы заставить подчиняться».
Когда мы останавливаемся на привал, луна уже высоко в небе. Я оставила позади романтические мечты о том, что еду в будущее за спиной благородного покровителя и защитника. Я рада просто отдохнуть.
Мы на клочке сухой земли, ничем не отличающейся от той, что мы сегодня проезжали. Он снимает со спины мула попону и расстилает на земле, предварительно смахнув колючки и крупные камни. Я вижу это и немного смягчаюсь, хотя страшно устала. Я бы не отказалась от еды, но ее, догадываюсь, ждать не придется.
— Как думаешь, тебе здесь будет удобно? — спрашивает он.
«За кого ты меня принимаешь, я всю жизнь сплю на земле», — чуть не срывается у меня с языка, но я не хочу показаться грубиянкой.
— Конечно. — Я ложусь и закрываю глаза рукой, надеясь, что завтра дела пойдут на лад.