Они замолчали, думая, наверное, в эту минуту об одном и том же, оба растроганные и чуть смущенные этим наплывом чувств.
— Будь здоров, учитель! — Их руки встретились в крепком пожатии. — Спасибо, что вспомнил. Милости просим в Киев еще не раз!
— Вам спасибо, батьку!
Дверь за верховинцем закрылась без стука, неслышно, а спустя минуту в кабинет вбежала секретарь и растерянно проговорила:
— Сидор Артемьевич, такое дело, понимаете… Гуцул этот ваш, чудак, уходя, здоровенную банку с медом оставил. Пусть, говорит, батько испробует карпатского целебного. Я ему — не положено, дескать, никаких приношений принимать. А он: знаю, мол, но батько все понимает и нас, верховинцев, не обидит.
— Ко мне его! — быстро сказал Ковпак, укоризненно и одновременно добродушно покачав головой.
Наташка исчезла и вскоре вернулась — одна…
— Как в воду канул!
— Ну и Стефан! Ладно, Наташа, человек от души нам, ну и мы от души, верно? А мед, дочка, давай прямиком передадим дому престарелых, что в Святошине, а? Там он в самый раз будет…
В тот день сговорился прийти к Сидору Артемьевичу Платон Никитич Воронько. Очередные хлопоты по партизанским делам делали этот визит совершенно необходимым. И получилось так, что его появление в кабинете почти совпало с уходом от Ковпака учителя. Поздоровавшись, поэт спросил:
— Гуцула я вот только что встретил. Не от вас ли он? Может, что просил, а?
— Да нет, не просил. Просто зашел спасибо сказать.
— Вон оно что! — Воронько задумался, потом сказал: — Гуцулы… Ох, мать честная… Мы бы тогда в горах без них погибли… Выручили крепко. Спасибо им!
— Вот то-то и оно… — Ковпак потеребил уже совершенно снежно-белый клинышек бородки, потом спросил с укором: — А ты чего ж, хитрец, молчишь? Думаешь, Ковпак стар и потому забыл, что на Украине стало еще одним лауреатом больше и этот самый лауреат носит фамилию Воронько!
Поэт покраснел и смущенно пробормотал:
— Спасибо, батько, спасибо! — Они крепко обнялись: сильно уже постаревший Дед и молодой еще, плечистый, крепко сбитый человек.
— Ладно, ладно, скромник! Все вы, как я погляжу, народ хваткий: пером орудуете не хуже, чем автоматом! Прими мои поздравления, Платон, и совет добрый — носа не задирать!
Воронько знал, кого имел в виду Сидор Артемьевич под «хватким народом»: после войны за перо взялись многие ковпаковцы; по примеру своего командира, уже в сорок пятом выпустившего «От Путивля до Карпат», книги написали Вершигора, Коробов, Андросов, Базыма, Бережной, Бакрадзе, Войцехович, Тутученко…
Быстро покончив с вопросом, приведшим к нему Воронько, Ковпак сказал:
— Слушай, лауреат, дело есть!
— Я готов, батько!
Старик засмеялся:
— Еще не знает, что и зачем, а уже готов!
— Как в партизанах, — отозвался Воронько.
— А насчет дела так, — продолжал Ковпак. — Этот самый гуцул сегодняшний меня на мысль навел: не махнуть ли нам с тобой туда, в Карпаты? На старые наши тропы… Могилам дорогим поклониться, гуцулов проведать. Ну как, идет?
Он мог бы и не спрашивать согласия поэта…
День спустя машина легко и стремительно мчала Ковпака и Воронько к прикарпатской земле. Еще быстрее летели их мысли, воспоминания, видения прошлого. Были в них и печаль, и боль, и грусть, и гордость за тех, кто шел в огонь и не вернулся из него…
Несколько дней Ковпак и Воронько странствовали по Прикарпатью, находясь целиком во власти прошлого, живя той, уже ушедшей жизнью. Странное это было возвращение: вроде не сами они шли старыми тронами, а кто-то другой, похожий на них во всем, чьи печали и боль рвали их душу…
— Не удивляйся, брат, моему вопросу, — как-то спросил Ковпак Воронько с каким-то отрешенным выражением лица, — а здорово ты перетрухнул тогда, когда нас фрицы намертво зажали и вроде бы чуть не крышка нам? Только по совести, ладно?
— Иначе и нет разговора, батько! Так вот, насчет страха. Боязно ли было мне? А кому не было страшно, хочу я знать?
— Вот именно! — Ковпак кивнул, он ждал такого ответа.
— Но и то правда, — продолжал поэт, — что страх страхом, а дело делом, уж коль ты попал в такую заваруху, стой до последнего. Либо ты фрица, либо он тебя… Какой там выбор. Мы и стояли, потому как иначе нельзя было.
— Нельзя было! — словно эхо повторил старик. — А теперь сообразил, чего ради ко мне гуцул тот приходил?
— Вот за это самое благодарить! — Воронько широким жестом повел вокруг. — Как не сообразить, если без Советской власти его самого бы уже на свете не было!
— Правильно! Вот за это сегодняшнее он благодарил. В этом был смысл нашей борьбы и нашего бесстрашия.
…Яремча. Сколько стоит за этим словом! Здесь живая боль стережет живую память о павших, смертью своей смерть поправших! Здесь под строгим и величественным надгробьем спят вечным сном ковпаковцы, не пришедшие с Карпат. Среди них — комиссар Руднев и первый комсомолец отряда сын его…
Медленно шагают по улицам Яремчи Ковпак и Воронько, иногда останавливаясь, вспоминая что-то. Их узнают люди, снимают шапки, почтительно приветствуя, но не подходят, понимают, что им нужно сейчас оставаться наедине. И вдруг откуда-то издалека доносится песня, слова ее и бесхитростный мотив до боли знакомы:
Дед остановился. Печаль и отрада звучали в его голосе, когда он произнес тихо:
— Слыхал, Платон, о чем люди поют?
Воронько молчал… А старик продолжал говорить негромко, словно сам с собой:
— Песня-то ведь твоя, Платон! Наша, собственная… Ну и времечко же ты выбрал тогда для стихов! — Он покрутил головой, словно самому себе не веря, что такое могло быть на самом деле. — Бог ты мой, чего только мы не вытерпели, а? Нипочем не могу теперь вот, сейчас представить, как мы смогли такое одолеть и живы остаться! Просто ума не приложу, веришь? Вокруг — смерть, голодуха нас вот-вот доконает, хлопцы насилу таскают ноги, а хвост, понимаешь, трубой держат, песни затягивают…
Смеялся Ковпак, ему вторил Воронько, улыбнулся бы, завидев их в эту минуту, любой другой, даже если бы не знал, что один из этих двух — вчерашний генерал легендарного партизанского войска, сам ставший при жизни легендою, а второй — его бывший партизан…
С ВЕРШИНЫ
Подходит к концу рассказ о человеке удивительной жизни. Сказать, что она исключительна, — ничего не сказать. Все дело в том, что ее исключительность — в ее типичности. Как и учитель-гуцул, встретившийся Ковпаку в Карпатах, он и сам рождался дважды: в 1887 и в 1917 году. Его личная судьба — это судьба великого множества Ковпаков, которых Октябрьский ураган взметнул из бездонных социальных глубин к самым вершинам жизни, в корне преобразованной этим ураганом, сила которого крылась в них же самих — миллионах Ковпаков, познавших ленинскую правду и утвердивших ее навеки.
Ковпак-партизан — личность уникальная. И это при всем том, что война выдвинула и других партизан, так же ставших и Героями Советского Союза, и генералами. Разумеется, и Ковпак, и любой иной из выдающихся партизанских военачальников обладали такой суммой личных качеств, какая была совершенно необходима для роли, в которой им пришлось выступить. Иначе никто из них, включая и Сидора Артемьевича, не смог бы стать тем, кем стал. А стали они людьми подвига, выросшего из нормы поведения, в свою очередь определяемого мировоззрением нового — советского и социалистического — общества.
Оптимизм, жизнелюбие Ковпака поражали даже людей, близко знавших его; они порой, сами того не замечая, завидовали несокрушимому духовному и душевному здоровью Сидора Артемьевича. Оно проявлялось во всем и всегда, особенно в крутые моменты жизни, а их Ковпаку выпало — хоть отбавляй.