Вредный козий характер доставлял нам массу хлопот и огорчений. Может, некое свободолюбие было на уме у козы, может, она помнила вольготную Аттику и дикую жизнь Гондваны, но только что касается дисциплины, то она отставала от требований времени. Коровы-умницы и овцы сами приходили из стада домой, коза же никогда в амбар не спешила, а блудила где-то, лезла в чужие загородки, в сады, в бурьян, и во избежание скандалов ее приходилось встречать, а не встретишь вовремя - разыскивать.
Когда стадо вгоняли с нашего конца, мы выхватывали коз из гущи коров и овец и за рога уводили на постоянное место жительства. Когда стадо предполагалось вогнать с другого конца деревни, мы собирались у пруда либо за огородами, - и сколько там было говорено, переговорено, играно, переиграно, как там накуривались пацаны - о том так сразу и не расскажешь.
Хорошо было летом сидеть у пруда под благовест ясного вечера, когда красное солнышко заходило за маковым полем, - сидеть и слушать, как кукуют в воде головастики. Похуже было в дождь или в весеннюю сырость, но в такие дни коза иногда приходила домой сама, влача по грязи свое уродливое вымя, и издали начинала орать, жаловаться на беспутную жизнь.
Козьи уловки были мне известны. В обеденную дойку, в зной я искал ее в старых разоренных амбарах, где она спасалась от солнца, или в заброшенных, схлестнувшихся кронами садах. По вечерам она любила забираться на машинный стан, где между разломанными тракторами и сеялками густо рос бурьян. В дни уборки она могла пробраться на ток, где сгружали зерно; это было очень опасно, потому что на ток наезжало начальство.
Осенью я искал ее на перепаханных огородах, где могла попадаться картошка.
Картошку у нас ох как копали - старатели и археологи свое золото так не копают! Руками перерывали, просеивали землю чуть не на локоть вглубь. Тракторной распашки не любили: трактор запахивает! , это как в колхозе получается! Подбирали за сохой, которая только раздваивала грядку. И до сих пор помню боль в плечевых суставах от тех круговых кротовых гребков, которыми роются в черноземе. И все же иные картофелины оставались в земле, и потом то ли из-за усадки грунта, то ли по какой другой причине объявлялись на поверхности. Коза искала эту картошку, а я искал козу.
Параллельно со мной мерила огороды, искала свою животину бабка Тюха. Гнусаво и нарочито громко она звала: Кать, Кать, Кать! , или объявляла в пространство:
- Опять на деревню пробежала! На деревню - значит, мимо дома, потому что стадо обычно вгоняли с Тюхиной стороны. Но козе это удавалось редко, и все мы хорошо знали бабкину хитрость: гулять по огородам будто бы за козой, а на самом деле
- за картошкой. Пройдет этак вдоль всей деревни, глядишь - полфартука наберет, и резаных, и зеленых, которые только наполовину в земле росли и которые есть нельзя. Уже в сумерках Тюха возвращается с подолом картох и без козы, а прислушаешься
- коза-то у нее давно в закуте блеет, не доенная. Грехи наши тяжкие.
Что принесла Тюхе ее жадность? А ничего не принесла. В тюрьме за самогонку сидела, воровкой слыла, а богатства Бог не дал, потому что разбогатеть в деревне было невозможно: что особенного сопрешь кроме ведра картошки да мешка свекольной ботвы? А может, Тюха не ради богатства под народное осуждение шла, а из азарта. Может, то была наследственная болезнь? Ведь у нее и отец вором был! Да-да, ведь это он холсты украл и в нашем доме спрятал. Дом тогда был еще недостроенным, дед Сашу еще не отделил, а ключи от стройки отдал Тюхиному отцу - он-де вор, а вор у самого себя не украдет. Как холсты пропали, так мужики и решили: кому ж еще спереть, нас один вор на деревне. Приходят, стало быть, к этому самому Тюхиному папаше и ведут обыск, но ничего не находят. А староста догадался. Погоди, говорит, ведь он соседа избу сторожит! А ну давай ключи! И точно - нашли холсты на потолке. Тогда, рассказывала мне бабушка, привязали оного Тюхиного отца к телеге и повезли по улицам, мимо всех пятисот дворов. И каждый хозяин, выходя от крыльца своего, бил этого вора кнутом. Как же, у всех кнуты были, потому что лошадей держали. Сделали крут по всему селу, привезли обратно, да и свалили под порог. Вот страсти какие.
С моей точки зрения, это было дикостью, но старшие объясняли мне, что так уж было заведено, так сходка приговорила. Ведь под суд вора отдавать да в тюрьму сажать можно в колхозе, а при общинной жизни никак нельзя. Кто за него, подлеца, работать будет? А ведь у него дети малые, они зимой с голода помрут. Он, может, три года в тюрьме просидит, да вернется еще пущим вором,
- а полоска-то его, а покос, а лошади, а детишки, - кто о них позаботится? Вон когда Тюху за самогонку посадили, то дети ее, Ванька с Дорогунькой, по всем дворам побирались, по всем клетушкам яйца воровали, чесоткой изболели и простудились до конца лет своих. А тут - дешево и сердито. Поучили мужика, полежал он до утра, а с зарей опять на свою полоску поехал, - и никакого убытка семье!
Но гуманный общинный суд ничего не мог поделать с таким человеком, а яблоко ведь недалеко от яблони падает. И вот еще нечто о Тюхе: помню ее идущей по деревне, как ходила она мимо раз сто, а может, тысячу. Идет она с обеда в бригаду, и довершает по пути свою трапезу: ест крутое яйцо. Метров за сто от нас жила Тюха, но и напротив нашего дома то яйцо было еще целым. До бригады же было с километр, но и, подходя к прочим бабам, ждавшим указания бригадира, Тюха чванно несла перед собою то же яйцо и изредка не то кусала его, не то целовала - не знаю, как сказать.
Подобное вызывающее поведение не могло не возмущать скромных колхозных тружеников, тем более что домашнее меню у нас было принято держать как бы в некотором секрете. И Тюхе серьезно отомстили. ...
Был у нее обычай: себе печь пышки получше, а своим ребятам пресные. И как-то раз, когда сын ее Ванька обедал в складчину с бабами на покосе, те, уже ухитрившиеся с утра попробовать Тюхиных пышек, пришли в недоумение: