Над холодным мокрым бурьяном, почти цепляя лохмушками крышу, ходом шли волны облаков, то темные, сплошные, то светлые и клубящиеся. Трава на ровном месте чавкала под ногами, а в низинках повсюду стояли болотца. Поливал мерзкий ледяной дождь.
Великий циклон вращался в то время над страной, вызывая тихие причитания земледелов. И впрямь понятен их вечный затаенный страх: ведь какой-то недели ливня достаточно было, чтобы разорить и пустить по миру великую страну. Или им это так казалось, и в любом случае можно было на что-то надеяться? На кого они надеялись?
А мне было плевать на колхозные дела, ибо я был, соответственно возрасту, оптимистом-фаталистом. Но я был горяч и уважал порядок. И, увидев, что козлята пробрались в загородку, и обгладывают молоденькие сливы - сливы, которым мы так радовались, которые неожиданно выросли на месте старых, посаженных еще моим дедом и давным-давно спиленных увидев это, я в гневе бросился на козлят с палкой.
Но они не были дураки, они тут же удрали через худой плетень, а лишь я отошел - вновь были у слив.
В очередной раз мне удалось-таки вытянуть их хворостиной, но хворостина - слабый аргумент для настырной козьей породы. И пока я, хлюпая по лужам и стуча зубами от холода, пытался подручными средствами загородить одну дыру в плетне, эти дебилы пролезли в другую и вновь очутились у слив.
И тут я, схватив подвернувшийся под руку камень, бросил его сам не знаю, желая ли попасть в извергов или только вспугнуть их. Камень глухо шмякнул в голову ползунка, одновременно послышался легкий треск, и оба пацана отбежали в сторону.
Через полчаса я вновь вышел проверить их. Ползунки были в амбаре. Один стоял у стены и выглядел очень подавленным. Другой лежал в углу, закатив неподвижные глаза. Я тронул его за рог и увидел, что он надломлен. Мертвая голова была тяжела и уже холодела.
Потрясенный, я стоял над трупом, не зная, что теперь делать: бежать в дождевую хмарь, в леса и на горы к диким грушам, в иной мир и остаться в нем, или вернуться и все рассказать матери. И, кроме того, мне было очень жалко ползунка. Я и мух старался не убивать, а выгонять наружу из избы, тут же передо мной лежал труп одного из тех, кого я любил больше всех на свете.
И у меня схватило сердце.
Но мать отнеслась к событию на удивление спокойно и тут же решила зарезать второго козленка - чтобы избавиться от обоих паразитов окончательно.
Так мы и сделали. Существование без козлят так ей понравилось, что на следующий год она избавилась от них прямо по весне. Это произошло благодаря Тюхе и ее дочери Дорогуньке, к тому времени совершенно созревшей и даже несколько перезревшей.
Дорогунька периодически выходила замуж, то есть не то чтобы расписывалась, но собиралась расписаться. У холостых шоферов уж и обычай такой завелся - свататься к Дорогуньке. Кончится бывало, магазинная, выпьют всю самогонку, - а ну, ребята, поехали к Тюхе - свататься! И ехали, даже из самых дальних деревень. Колька женихом, Васька сватом, Лешка при Кольке, Петька при Ваське, - и заявляются, а Тюха и рада. Тут, конечно, варят и парят, петуха под топор кладут, с огурцов плесень смывают - шумно на деревне! Три дня стоят у избы машины, три дня пьют и дерутся, три дня Партизан охаживает какого-нибудь жениха, то и дело выходящего по нужде за угол, - вынеси, мол, стаканчик! - там уж и Тюху бьют, и про Дорогуньку непотребное сказали, и самогонка кончается - и разлад делу, уезжают сваты, а Тюха стоит на пороге пьяная и несет их вдогонку по кочкам.
И вот в великом смятении прибежала Тюха: к Дорогуньке сватаются! Продайте козляток, а то своих прошлые сваты съели! Мать продала, за рубль, что ли. Только удивилась:
Они же молочные, и как вы их едите?
Ой! - отвечала Тюха. - Да молочные еще лучше! Чистая индюшатина!
А в социальном смысле все это значило, что наступает хорошая жизнь. Или что связи с землей рвутся? Не знаю, не умею сказать. Но уж и дети неохотно ходили на горы жечь костры, перестали вертеться у конюшни. Шел на смену кормилице-корове, державохранительнице лошади, страдалице козе Черный кот. Он и стал нашим любимцем:
Жил да был Черный кот за углом...
И новое чувство пришло к нам - из числа созидающих чувств. Презрение.
Ибо мы становились, в духе времени, романтиками, а романтик презирает все, что мелко, низко, грязно и обыкновенно. Стало быть, все родное. Да и возраст был таков, когда считают, что трагизм жизни заключен не в чем ином, как в ее пошлости.
Мы долго ждали перехода в девятый класс, чтобы получить право записаться во взрослую библиотеку. И первого же сентября, сразу после уроков, устремились туда, в запретное прежде пространство, до потолка заставленное настоящей литературой.
Мои одноклассники нахватали Есенина, Мопассана, каких-то потрепанных беллетристов, писавших об амурах на войне. А я что взял? Не помню. Верно, что-то случайное. Если бы откуда-либо мы могли знать, что читать, а что нет!
Но коза воспитала меня неясной тоской туманных зеленей, костров на высоких горах, хрустальными сказками заснеженного орешника. И со временем я докопался до жилы.
Земля была на третьем месяце материнства: шел март. Влажными снегами была покрыта нестерпимая березовая даль, а на горах, у подножия карабкавшихся вдоль дороги столбов, оттаявшая земля уже пахла легким тленом.
Заледеневший санный путь бесконечно тянулся в гору, поднимаясь, все выше над белым полотном реки, над бегущими в разные стороны посадками, над поселком, где стояла наша школа.
Этим путем я ходил автоматически, иногда даже засыпая на ходу и просыпаясь у самого школьного порога. А обратно шел, читая - держа на весу синий том никем до того не читанного в библиотеке Блока:
- Я живу в отдаленном скиту...
Так шептал я на дороге, и влажный воздух осязал лицо
- Вот предчувствие белой зимы,
Тишина колокольных высот...
Иногда мы шли домой с Партизаном. Он после седьмого класса бросил школу, проболтался год зря, потом поступил в училище, механизаторов и на выходной приезжал из города. Гремя мерзлыми сапогами, ругаясь и изображая лихого парня, он информировал, что живут они хорошо, что девки у них по рубль двадцать, что вовсе не правда, будто городские их бьют, наоборот, это они городским наложили.