И снова я шел один в вешних туманах, в снегах, под которыми тайно накапливалась темная вода, и снова...
- Как свеча, догорала она,
Вкруг лица улыбалась печаль,
Долетали слова от окна,
Но сквозила за окнами даль...
Мог ли я думать, что уже мое сердце сбилось с пути и вступает в созвездие Девы?
Я ощутил противоречие с миром - окончательное и тягостное. Я стал притворяться. Может быть, я стал марсианином, случайно оказавшимся в деревне. Но разве должен был знать об этом Партизан? Разве должны были знать об этом в школе? Разве понял бы меня блаженный Федя, встречавшийся в тот момент, когда я бредил темноглазой строгой девочкой и пробуждавший вопросом:
Коза-то как? Обломалась?
И я, одичав, молча ждал моего праздника, и все кругом понимали меня, а Волосатый дед даже рассудительно заметил:
Крутить хвосты козлятам - это (мать-перемать) и федя-дурачок умеет.
Крутить хвосты - это, может быть, и не худо, считал я, всякий труд почетен, но существование в деревне все заметнее противоречило моей нравственной задаче.
Я верил, что все происходящее - только приуготов-ление к настоящей жизни, что в один прекрасный день силою судеб и логикой добра откроется занавес - и наступит Праздник.
И он наступил. Долгожданный праздник нашего исхода. XI
Помню ли я, как мы уходили?
Помню, помню.
За полем деревня превратилась в черную зубчатую кайму, и над ней, по-осеннему холодное, плескалось в небе утреннее солнце.
Не оборачивайся! - шептал мне тайный суеверный голос. - Соляным столпом станешь!
Но я оборачивался и оборачивался, не в силах освоить умом мысль о том, что эта кайма - уже не наш мир, не наше бытие - что оно уже чужое. А мы-то? Господи, мы то чьи теперь? Куда вела нас дорога? Разве мы знали?
Свобода! - сказала нам с неба поздняя утренняя звезда.
Свобода! - каркнула ворона с одинокой кладбищенской ели. Свобода! где-то далеко позади мемекнула наша коза, уже
переведенная в чужую закуту.
И мы ужаснулись?
Или обрадовались тогда, а ужаснулись потом? Разве может правильно вспомнить себя и свою подноготную соляной столп?
А на кладбище мы постояли у родных могил. И еще у ямы, которую с прибаутками рыли три нетрезвых мужика: Басенка померла накануне.
И дальше пошли.
Той дорогой, оставив в нетопленой избе спившегося отчима, еще раньше ушла Поварешка. Ушла вместе с матерью.
Казалось, некуда было идти, но многие ухитрялись уходить той дорогой.
И влачил я, и влачу даже до сего дня комплекс вины. И стыдно мне за переселение моего народа, потому что не раз стыдили меня и сверху, и снизу, и справа, и слева.
Обвиняли меня в том, что я оказался жидким на расправу и поддался изгнанию.
Кто за тебя будет пахать, и доить? - вопрошали меня. - Кто за тебя будет таскать ночами хворост и днем - стеречь козу? Бросил Россию, стервец зря для вас из Москвы песни поют!
И впрямь, даже песни к тому времени переменились. Куда-то исчезли и тайга, и плотины. Пели - и не черные тарелки, а сверкающие ящики - про хлеба налево, хлеба направо , и про милее нет земли , и про выходил на поля , и про люблю тебя, Россия . Но мы уже не верили никаким песням, мы научились диапазоны переключать.
И все же до сих пор мне стыдно, что я не уехал куда-нибудь на болото, не построил поселок, не получил в нем квартиру окном на сопку и не посвятил жизнь вращению какой-нибудь турбины, изза которой и горел весь сыр-бор с вербовочной романтикой, пахмутовскими песнями и подъемными. А с другой стороны, сколь обидно было бы получить квартиру с видом на сопку, на елку или на трубу, - ан петь-то и перестали, другая установка вышла, а мы - в дураках!
Труднее было договориться с землей. Мы же были ее дети. Не семья и не школа воспитывали нас, а она, вечная. Она была такой, как она есть, - безо лжи и раздвоения.
Но безмолвна она. Не зовет, не проклинает. А память о ней полна обид. Не на эту ли гору я волок обледеневшие салазки с бидоном воды? Не здесь ли мы собирали снег, чтобы растопить его, когда дорогу к речке заметало? Не здесь ли неделями унижались, выпрашивая лошадь или машину? Вот эти ямки, дорожки, кустики - здесь было, здесь...
И ныне приду - и что же? Нужен я или нет? Молчит, сердечная. Не было у нас выбора, не было и цели. Шли мы, говорю, потому
что ничего другого не оставалось, и песни не звучали в моей голове. Только мир говорил с нами. И мы говорили с миром, как вольные люди, не пряча глаз своих.
Куда вы идете? - спросили нас поля.
- На Кудыкину гору, - отвечали мы, - туда, где рак свистит, где синица зажигает море, в царство славного Салтана, в каменные палаты, под рукотворные звезды, к прилавкам и автоматическим дверям. Там сразу все: воткнешь шнур в розетку - и вот тебе Черепашьи острова, щелкнешь вертушкой и вот тебе убийство из-за угла, А нам того и надо.
- На кого же вы меня покидаете? - спросила окрестность.
- На тех, кому деться некуда, - отвечали мы. - Вон деды и бабки - по какой вербовке и куда им ехать, на какие подъемные? У них одна дорога: на вынос и в розницу. А там... Там мелиораторы придут, развалюхи снесут, план по преобразованию выполнят и скажут: так и было.
- На кого же вы нас оставляете? - спросили люди без укора и страха.
- На козу, - отвечали мы. - Главное, за козу держитесь, она не бросит, не продаст.
На кого же я остаюсь? - спросила коза.
На волю Божью, - ответили мы.
И нас не стало.
Выкинули мы из головы и землю, и коз, и самих себя, и долгодолго нас не существовало.
И вдруг - не знаю, по прошествии скольких лет - очнулся я и вспомнил о том, что теперь говорю, и огляделся вокруг нового себя.
Где нас носило, по каким углам? Что и как мы добывали? Кто мы ныне? И все ли вспомнил я в моей и без того затянувшейся исповеди козопаса?