По весне мы ходили на горы. Нашей Аркадией, уже говорил я, был край речной долины - он и звался горами. Там раньше всего стаивал снег, туда выгоняли отощавших за зиму животов, чтобы они похватали каких-нибудь жухлых былок, поглодали кустики и вообще ожили, пока подрастет трава и по-настоящему начнут пасти стадо. На этих горах собиралась вся малолетняя деревня, жгла костры, пекла ворованную из родительских подвалов картошку, играла в войну и пела пионерские песни.
Мы, то есть августовские ребятишки, в ту весну были еще несмышленыши. Нас брали в качестве ординарцев ребята постарше. Спичек нам не доверяли, но картошкой, подув на нее, кормили. Партизан, паразит, насмотрелся, как старшие ребята и девки костры разжигают и, вернувшись домой, вздумал испечь картошечек. Вместе со средним своим братцем он соорудил на печке костер из тряпок и щепочек и зажег его. Конечно, они чуть сами не. Испеклись, потому что старшего, Кольки, не было дома,
- его мать к тому времени отдала в приют, то есть в школуинтернат. И занялась изба ясным пламенем! Когда же народ вытаскивал Ваську с Партизаном из огня, то совсем забыл про козу, содержавшуюся в ветхой соломенной клетушке. Коза сгорела без остатка, и новой, хозяйка уже не заводила.
Партизан по-прежнему ходил с нами на горы, но уже как вольный казак и большой мастер по кострам. Это он открыл наше правило: если костер не горит, а только тлеет, то надо не раздувать его, как делают некоторые непонимающие, а напротив, отойти в сторону и не смотреть на него. Огонь в таких случаях сам разгорается. В мой последний отпуск, в лесу, я проверил эту закономерность. Она все еще действует.
Еще Партизан был уверен, что скоро опять будет война, придут американцы, нас бросят в колодец, а коз съедят. И, поди, догадайся, откуда он это взял. Ведь и колодца в деревне не было. Воду носили в гору из речки, на коромыслах, по каменистой осыпи за километр, за два, а зимой и прудовой не брезговали. Я Партизану так и сказал, но он авторитетно заявил:
- Вырыть заставят!
А Поварешка уверяла, что войны не будет, а будет покорение планет. С. ней я соглашался, пока постепенно, годам к четырнадцати, не овладела мною вера в моральное очищение посредством науки, стихов и смены поколений.
Помню и день, когда Партизан превзошел всех нас, вырос в глазах ребят едва ли не во взрослого парня. Тогда мы с Поварешкой стерегли козлят на горах и вдруг были поражены донесшимся издали истошным воплем. Мы испугались, спрятались за орешник и стали наблюдать.
Такое страшное, безумное а-а-а! неслось по ветру со стороны лошадиного погоста, что мы и не подумали о человеческом голосе. Нет, так не мог кричать человек. Поварешка даже предположила, что это бешеная собака воет и собралась тикать домой. Но спустя минуту мы разглядели маленькую фигурку, быстро продвигавшуюся к деревне напрямик через овсы и овраг, и Поварешка, у которой зрение было получше моего, признала Партизана.
Господи, как он орал! Мы вышли из кустов, но он не заметил нас. Мы окликнули его, но он не остановился. Размахивая руками и спотыкаясь, он как-то неуверенно, но быстро бежал к деревне и надрывно кричал одно и то же:
- А-а-а!
- Наверно, белены обожрался, - предположила Поварешка.
- А она еще незрелая.
- А может, мухоморов?
- А их еще нет.
- А может, у него мать повесилась?
- А орать-то зачем?
Потом мы узнали: Партизан ходил в поселок и там, в чайной, его напоили шоферы. Целый самосвал , то есть граненый стакан поднесли. Я и сам впервые хлебнул самогонки в пять лет и после того пел с Поварешкой самые что ни на есть развеселые частушки, но Партизан первым из нас накушался по-настоящему, до беспамятства, до бреда. Во всяком случае, он уверял, что вовсе не помнит, как шел из поселка, и не слышал наших голосов, только припоминает, что, выйдя из чайной, вспомнил, что пьяному полагается петь песню. Вот песню-то он и пел, а Поварешка подумала про бешеную собаку. Уж и посмеялись над нею! И долго еще, когда шел по деревне пьяный мужик, кричали ей:
- Прячься! Бешеная собака идет!
Вот такой мы были народец: под атомными бомбами повиты, под отцовскими касками взлелеяны, с деревянных ложек вскормлены, а дороги нами незнаемы. Не ведаю, говорю, нашей дороги: куда-то она протянулась, в какую иную хмарь, сквозь какие выселки, на чей край света? И могло ли быть по-другому - тоже не знаю. Может, и не могло. Может, писана золотом по ночному небу Васенкина судьба: строить, финансировать, выполнять да помалкивать, да и лечь в бурьян к матери и бабкам под крайнюю лозинку, обглоданную моей настырной козой. Может, еще в Голубиной книге была записана ее судьба, - какой уж тут иной путь !
И, проживая на свете, боялся я, что придет немец и застрелит меня, - в ту пору я еще не знал истории, не догадывался, что наши всех фашистов перебили. И когда гром потрясал небеса и натягивало фиолетовую тучу, сопливый Партизан, стоя на подвале в порванных полувоенных штанах, вопил в ужасе на всю деревню:
- Атомную бомбу взорвали!
А коза, средиземноморское животное, все жевала да жевала, спокойно глядя карим оком на травянистый мир, на грозу и на нас, либо бодала в задницу пьяного Поварешкиного отчима, пробиравшегося по стенкам к своей избе, навстречу уже шумевшей на него жене и пытавшегося то ли запеть, то ли выругаться.
А зачем она так спокойно смотрела? Может, и не то видала ни своем веку. Может, помнила гибель Содома и Гоморры, осаду Царьграда, казни египетские, чуму и Наполеона? Но думаю, потому это, что она мыслила скорее желудком, чем мозгом и сердцем. У козы была травоядная философия, иная основа жизни, и не раз мы с Партизаном жалели о том, что человек не бурьяном питается: вот было бы раздолье - вышел себе на луг и лопай, сколько хочешь то, что под ногами. Но Партизан тут же спрашивал;
- А зимой?
И мы переставали мечтать, потому что зимой наши животины голодали не хуже святых великомучеников.