— Ладан, паночку.
— Продайте малость.
— Горстку? — насмешливо спросил чумак.
— Купим целый мешок! — вставила и свое слово Роксолана.
— Шутите, пани! — рассердился чумак.
— На что нам столько ладана? — опасливо обернулся к жене Пампушка.
— Диомид! — прикрикнула пани, и обозный осмотрительно умолк. — Так продадите? — еще раз спросила пани обозная у сердитого атамана. — А если два мешка?
— Будьте здоровы, ясная пани! — учтиво сказал тот и оглянулся назад, где раздавалось чье-то громкое «цабе! цабе!» — это волы, взявши влево, чуть не разбили колесом золоченую подножку голубого рыдвана, а на возу впереди что было силы пресердито прокукарекал петух.
Обозный крепко выругался и, схватив Роксолану за пухлую ручку, спросил:
— Зачем столько ладана?
— Во славу божью, — тоном святоши ответила пригожая панн.
— Грехи замаливать?
— Еще не нажила.
— Видно, уже… А с кем? С кем нагрешила? Пречистая да святая! Согрешила-таки? Согрешила? Говори!
— Нет еще… а жаль! — И Роксолана загадочно улыбнулась, так что пану обозному тут же захотелось то ли обнять ее, то ли ударить. — Я покупаю ладан для тебя.
— Ты на что киваешь? — опасливо спросил пан Куча-Стародупский.
— Не на грехи. На все твои грехи — мне начихать.
— То есть как?
— А так… — И пани Роксолана, не впервые ли в жизни, задумалась.
— Грехи — то дело прошлое, — вдруг заговорила она.
И что-то странное зазвучало в низком ее голосе, от чего пан обозный насторожил уши, ожидая что еще скажет его женушка, ибо столь явственной мысли в ее очах ему доселе видывать не приходилось.
Чумаки отошли уже далеченько, и у кого-то там скрипело несмазанное колесо, и песня катилась в близкую балочку, да Пампушка уже не слышал того и не видел, так его задело что-то в речи супруги, и он ждал, что она скажет еще.
И супруга сказала:
— Грехи — всегда дело прошлое. А меня заботит твоя дальнейшая доля, твой талан: сегодня, завтра, через год.
— Мне везет, голубка.
— А ты только подумай: по субботам ставишь ты в ставник соборный одну-единую свечу…
— Однако же из полупуда воска, с кружочками, нарезами, с крестами, с красным пояском…
— Всего одну! Одну — среди тысяч свечей в соборе многолюдном, где уж не разберешь, кто ее там поставил. Коли б у нашего бога было мудрости на тысячу богов, ему все равно не отличить — где чья! А ежели пан бог к тебе так милостив за одну только свечку да за кроху ладана, что ты сожжешь в воскресный день у себя дома, середь города, где в праздник кадят ему все, так что же было бы, кабы ты вот сейчас, один среди степи, на виду и в безлюдье, да воскурил бы ему хвалу из целого мешка ладана. А то — из двух! А то — из целого воза! Подумай-ка!..
— А я уже подумал! — вскрикнул пан обозный и, сбросив на землю свой пышный жупан, в одной лишь черкеске, вскочил на откормленного коня, у коего был зад что печь, а ноги что ступы, — и помчался догонять ватажка.
— Человече добрый, погоди!
Но атаман обоза, нога за ногу, плелся дальше, волоча по земле длинный кнут да мурлыча под нос: «Ой ти, жоно чумацькая, чом не робиш, тільки журишся?» — и, покуривая трубку да рачительно поправляя над бе́рестовой люшней сухую сосновую веточку, — а торчали они на каждом возу напоминанием о родном доме, — думкой о жене и детях занятый, атаман шел да шел и оклика пана обозного не слышал, потому как про встречу с голубым рыдваном уже и вовсе забыл.
— Обожди, человече! — взывал обозный, догоняя атамана.
— Не стоит овчинка выделки, — буркнул, не останавливаясь, невозмутимый чумак.
— Куплю ладан гамузом, — вопиял обозный.
— Все три воза? — язвительно осведомился чумацкий вожак и даже трубку изо рта вынул, так ему стало смешно.
— Три не три, а воз куплю!
— Денег не хватит, пане. — И обоз, так и не замедлив хода, тоскливо поскрипывая, шел и шел дальше.
— Поторгуемся! — И шея Демида, став сразу толще головы, словно раскалилась, что болванка в кузнечном горне.
— Что ж… поторгуемся, — вдруг согласился ватажок, крикнул товарищам, и чумаки пристали у высокого степного кургана. — Да ты, пане, православный ли? — в сомнении спросил атаман.
— Еще какой!
— Не католик? Не униат?
— Да я тебе за такие слова…
— А ну перекрестись!
Пан обозный осенил себя широким греческим крестом.