Выбрать главу

Он, казалось, чувствовал в тиши, как дремлют цветы, как набухают почки, как растет полынь, думая, что она — наисладчайшая из трав мира, — и вся эта горькая тишина тоже была Ярина, и он, в бреду помышляя о ней, улетал в облака.

Слышалась от озера песня, русальная песня Зеленого праздника, и в пении том чудилась ему — она же, недосягаемая и горделивая панночка, она, она, Ярина Подолянка.

Любви и света не скроешь, и парубок пылал, горел огнем, полыхал, пламенел Кохайлик, даже дубовая долбня дымилась в его руке, и пламень огня любовного бушевал, почитай, до самого неба, и, верно, сам пан бог его хорошо видел, тот огонь, а может, и грел над ним свои старые косточки, но панна Подолянка, она не знала о том огне, и думать забыла о голодранце, что сегодня так дерзко сватался к ней, к единственной племяннице самого епископа Мельхиседека, забыла, забыла, забыла! — и досада скребла душу Кохайлика и скребла, словно когтями дикая кошка.

Слоняясь по вышгороду, среди развалин доминиканского монастыря, Михайлик заметил вдруг в нескольких шагах две тени, дивчину и запорожца.

То не были влюбленные. Хоть Михайлик в любовном деле досель не разбирался, но смекнул, что некая беда свела тут двух человек, так недоверчивы были они ко всему окружающему, к этим зловещим развалинам, даже друг к другу.

Услышав голос дивчины, Михайлик вздрогнул: то была цыганочка Марьяна.

— Я видела вот здесь… — шепотом молвила она, но Михайлик стоял так близко, что слышал дыхание дивчины, а потому и разобрал эти слова. — Панок этот, пан Оврам, он исчез тогда в проломе, вот здесь, будто сквозь землю провалился. И кто-то его встретил, я слышала голоса…

— Когда ты его видела? — тревожно спросил запорожец, и голос этот Михайлику показался тоже удивительно знакомым.

— Панок прибыл в Мирослав вчера. А сегодня…

— Много ль ты слышала голосов? — спрашивал далее запорожец, и Михайлик по заметному грассированию, но странному произношению признал Пилипа-с-Конопель. — Сколько их там? — И Пилип указал на пролом в каменной стене, у которого они остановились. — Двое? Трое? Четверо? Или, может… — И умолк, и задумался, и мысли мчались быстро, настойчиво, упрямо, ибо он был истый француз: — Эти украинцы… черт бы их побрал! — размышлял вслух Пилип, — никогда не берегутся… Знают о смертельной опасности, угрожающей панне Кармеле, однако и усом не ведут, чтоб спрятать панну Подолянку, поставить более надежную стражу, выловить лиходеев… что дети малые. Вот их и терзают кто только вздумает, разоряют, и их детская беспечность и доверчивость не раз были причиной бедствий, грабежей, нашествий… — И руанец думал об этом так сердито, что самому вдруг стало смешно, потому как долго сердиться он не умел. — Они там спят, эти чудаки мирославцы, а мы с тобой, цыганочка, чужие в этом городе, должны о них болеть душой, терзаться чьим-то горем, как самые последние дурни, которым…

Но Пилип закончить не успел.

Сзади, из того пролома в стене, на него напали несколько черных и неслышных теней, но схватить и связать Пилипа не успели: в трех шагах, притаившись, стоял Михайлик, а в руке у него была здоровенная долбня, окованная железом.

Мигом поняв опасность, угрожающую славному Пилипу, цыганочке, панне Подолянке, всему городу, Михайлик, не успев и разглядеть, много ли врагов напало на француза, кинулся с долбней на нежданных злодеев и крушил их без счета, да и Пилип, увидев подмогу, обнажил саблю, и Марьяна схватила чекан, что вылетел из рук какого-то панка, поверженного долбней Михайлика, и вскоре втроем они разметали добрый десяток противников, а француз и цыганочка не успели разглядеть, кто пришел так нежданно на помощь, ибо Михайлик тут же исчез средь развалин католического монастыря.

— Кто ж это был? — спросил, вытирая пот со лба, Пилип.

— Михайлик… — тихо молвила дивчина.

Она не успела и увидеть его, но была уверена, что это он.

17

А Михайлик, словно ничего и не случилось, — такова уж была беспокойная ночь под клечальное воскресенье — шел все дальше и дальше, не находя себе места в этом чудно́м мире, будто и не испугавшись ничуть, как всегда, когда, бывало, просил товарищей: «Напугайте меня, рассердите меня, рассмешите меня», — хоть это никому и не удавалось, затем что дотоль он бывал сердитым только в работе…

Еще с утра (разгулялся, вишь, что теленок, сорвавшийся с привязи, ибо с того часа, как угодил носом в канаву, шмели в голове не утихали) не оставляло его чувство такого полета, что, если б матинка знала, как высоко ее сынок залетает, не спала бы сейчас в каморке у коваля…