Выбрать главу

В битве давно уж бушевал на белогривом Добряне лыцарь Мамай. Не раз и не два врубался он в гущу ворога, что в лес темный, и ложились однокрыловцы покосами, а он пробивался дальше и дальше, словно искал кого средь врагов, словно жаждал снять некую ненавистную ему голову, и даже затрясся весь, будто огнем вспыхнул, когда завидел вдалеке золотое яблоко над высоко поднятым конским хвостом гетманского бунчука, завидел, как под своим архангельским стягом левою рукой рубится с мирославцами сам ясновельможный гетман.

Мамай рванулся было к Однокрылу, но тот, словно кто в грудь его толкнул, издали почуял приближенье страшного противника, и тут же — назад-назад, и вскоре скрылся за спинами наемных чужеземцев.

Козак Мамай спустя немного потерял из виду и золотое яблоко бунчука, ибо гетман, последний из последних трус, не пожелал принять боя, и от того недостойного бегства занялось сердце Мамая, и еще жарче яростью вспыхнуло оно против собственного своего творения, против нелюдя Гордия Гордого.

Меж тем и Михайлик чеканом тяжеленным наработался, без пощады рубя ворога.

Уже и матинку, Явдоху, ранило татарской стрелой в левую руку, и грива гнедаша была залита ее кровью, а матинка рубилась и рубилась.

Уже сложил голову в боях за Украину и сербин-певец Стоян Богосав.

Уж и коваль Иванище, тульский богатырище, русская душа, распуская бороду по ветру, накрошил гору трупов, где ни прошел — пеший, без коня, прорубая просеку мечом тяжеленным.

Уж и Пилнп-с-Конопель настрелялся да нарубился до устали, а все не было и не было битве конца, затем что изменница судьба склонялась то к той, то к другой стороне, и наши мирославцы, отогнав противника, вновь отступали к стенам Коронного замка.

Михайлик мало что и смыслил в той кровавой сумятице, что кипела вокруг, во втором его бою.

Правда, хлопцу казалось, будто он так-таки и не рассердился, не стал ни смелым, ни отважным, хоть отвагу козацкую видел на каждом шагу, ибо каждый шаг защитники Долины оплачивали ценой боли, ценой крови, ценой жизни.

Претолстой оглоблей орудовал Прудивус, наседая на какого-то ловкого шляхтича, гусара — в леопардовой шкуре, в кунтуше голубом с меховой оторочкой, в косоверхой шапке с золотыми кистями и адамантами, и можно было, грешным делом, подумать: старается Тимош, чтоб раздобыть дорогой наряд гусара, надобный, видно, комедианту для очередного лицедейства.

Тут и там возникая, то не сокол летал — то Мамай на своем Белогривце разом в десятке стычек объявлялся, — если не конь Добрян топчет, так Мамай бьет, а то Песик Ложка зубами треплет, — и от стрел, впившихся в тело со всех сторон, Козак стал похож на кругленького сердитого ежа.

Лицо его покраснело от натуги. Орудуя ратищем, он отбивался сразу от нескольких остервенелых наемников гетмана: одному в зубы заезжал деревянным тупым концом; острием копья протыкал другого, сбрасывая его с коня; налетев на третьего чугунной грудью своего Добряна (конь — огонь огнем), выбивал из седла какого-нибудь шляхтича или татарина, а то и сам получал добрый удар в грудь саблею или копьем и снова рубил и колол, колол и рубил, — и все время реял над головою его сокол.

На миг вскинув голову, Мамай бросал ему какое-то краткое словечко и снова врубался в гущу ворогов, что так и набегали на мирославцев волна за волной, стена за стеной: богатеи, паны — против голяков, горемык, хамов, хлопов, их ясновельможности — против люда черного, против голытьбы, наемники — против хозяев края сего благословенного, клятвопреступники и предатели, язва на теле отчизны, — против простого и отважного, против мудрого и вольнолюбивого народа Украины…

Реял сокол над полем битвы, кричал над Мамаем, не раз и не два подавал знак о близкой беде, реял и реял, порою всю ширь неба закрывая могучими крыльями, даже солнце, казалось, застил порой, а может, от пыли, пожаров, дымящейся крови темней и темней становилось вокруг, словно бы тучи вражьего нашествия надвигались на Мирослав не только по истоптанной земле, но и по вольному небу.

— Куда ж нам пробиваться еще?! — вопил какой-то трус, до дрожи напуганный кровью. — Там смерть — впереди!

— А сором — позади! — глумливо отвечал трусу Козак Мамай, и, слова эти услышав, Михайлик, что дрался в тот миг близ Козака, принял их как первейший закон войны.

Орудуя увесистым чеканом, Михайлик, сам не свой после бессонной ночи, после не чаянного счастья любви, после утренней встречи с Яриной, что так коварно предала его, поддавшись панскому своему гонору, что так вероломно от него отказалась, от парубка, коего сама ночью сегодня… нет, нет, нет, то все был сон, и только! — и наш Михайлик, в кровавом запале битвы еще и мыслями сими терзаемый, оторвался ненароком от матинки, от Мамая, от старого Гната Романюка (который рубился тут же), от Прудивуса, от всех от своих, — да и прокладывал себе дорогу чеканом, однако не назад, не к замку, а прочь от него, ибо парубок, как мы сказали бы сейчас, боевого опыта вовсе не имел.