— Ты чего это туда залез, пане обозный? — хохоча, спросил епископ.
— Челом! — словно и не слыша, поклонился пан Пампушка, так важно, будто бы и не его сейчас вытряхнули из мокрого мешка, будто вовсе не он вывалялся в соломе и перьях.
— Дозволите идти, пане полковник? — спросила Лукия.
— Идите с миром, — отпустил девчат епископ.
Выходя из архиерейской кухни, девчата учтиво поклонились, а потом украдкой опасливо заскрипели по ступенькам наверх — дознаться, как там панна Подолянка.
Пан Пампушка-Стародупский, попав из-под ливня в теплый покой, где весело пылал огонь в устье печи, стал жадно принюхиваться, так что даже кончик носа у него шевелился, даже ноздри раздувались, как у Песика Ложки.
— Славно пахнет, — облизнулся обозный.
— Ты скажи лучше — за что тебя сунули в мешок?
— Был дождь…
— Укрыли тебя от дождя?
— Было уже темновато.
— Чего ж ты молчал?
— Я не молчал. Я ругался.
— А-а, — засмеялся епископ. — Виден важный пан! — И спросил: — Коли девки не признали тебя, что ж ты не сказал им, что это — ты?
— Для того и не сказал, чтоб не признали: не к лицу ведь пану обозному — с лопатою.
— Что ж ты делал под моим дубом? — спросил Козак Мамай.
— Копал.
— Погреб? Криницу? Яму ближнему? Иль, может, клад?
— Тоже скажете!
— Потаенно? Середь ночи?
— А днем у меня теперь забот хватает: и хлеба припаси…
— И горилку соси?
— И сабли давай…
— И волов сгоняй? — и Мамай Козак, посмеиваясь, запел: — И сусек скрести, и телят пасти, как бы это, господи, дукачи найти! — И захохотал, аж мурашки пошли по спине у обозного. — Нашел, пане? Горшок с червонцами? Нашел?
— Покуда нет.
— Что ж ты такой веселый? Да и опрятненький сегодня, что для дегтя мазница? Хорош, как печная труба навыворот.
— Тебе смешно! Однако ж это черт знает что! Хватают какие-то полоумные девки… А кого хватают? Самого пана обозного!
— Ты чего кричишь? — спросил епископ.
— Я волнуюсь!
— Приятно видеть, — молвил, усмехнувшись, епископ. — Еще Лукреций некогда сказал: «Приятно, когда море волнуется».
— Однако ж неприятно, — подхватил Мамай, — неприятно, когда лужа думает, что она — море! Сего ваш Лукреций не говорил?
Пан обозный поежился, его стала бить дрожь.
— Озяб? — спросил епископ.
— Озябнешь тут! — огрызнулся обозный и, потянув носом, спросил: — А что бишь вы тут варите, панове?
— Просим к столу, — пригласил епископ.
— Вкусненькое что-нибудь? — и вытащил из-за голенища серебряную ложку.
— Козацкий мудрый борщ! — ответил Козак Мамай и чуть не прыснул, увидев, как пан обозный побелел, как сунул обратно свою ложку, как немедля заспешил домой:
— Мне пора!
— Что ж так сразу?
— Жена молодая. Ждет…
— Потерпит!
— Э-э, — со счастливой улыбкой протянул Пампушка. — Если б ты имел такую обольстительную женушку! Да если б она тебя так любила! — И пан обозный, весь в перьях и соломе, напыжился, важничая, что в хомуте корова, затем что и верно был он этой ночью впервые осчастливлен весьма бурным и для пана Кучи не чаянным припадком любви пани Роксоланы, уже приступившей к выполнению своего коварного замысла: сжить со свету немолодого мужа. И, ясное дело, ничего не ведая о покушении на его жизнь, пан Куча-Стародупский от всей души радовался внезапному счастью.
Оттого и разливался соловьем сейчас перед одиноким бобылем Мамаем. Оттого и хорохорился.
И говорил:
— Не знаю, что и сделал бы от этих безумных ласк! Клады искал бы! Ворогам головы снимал бы! Ел бы да пил без удержу, без устали, без меры! — И снова повел носом, однако, снова учуяв дьявольский дух мудрого борща, так и рванулся к двери.
— А отведать борщику? Пане обозный? — окликнул Козак Мамай.
— Охота прошла.
— Еды козацкой убоялся?
— Не то что убоялся… — И пан Пампушка, склонившись к уху Мамая, сказал тихонько — Опасаюсь… как бы после крепкого харча… опасаюсь, что не управиться мне…
— С чем не управиться? — таким же шепотом спросил Мамай.
— Не с чем, а с кем! — И пан Пампушка распалился в лице, как юнак, как вареный рак. — Так я пойду! — и снова ринулся к двери.
Но тут в куховарню вступили один за другим куценький чернец, Прудивус, отец Игнатий Романюк, Иван Покиван и сердитый-пресердитый Данило Пришейкобылехвост.