— Ты что надумал? — испугался цехмистр гончаров. — Этакую славную молодичку — да дрючком?
— Да ты ж видел — сколько на ней дукачей? Сверху — столько золота. А сколько же внутри? Подумай сам? Дукачи — то ж вернейшая примета!
— Чего ж тебе от меня надо?
— Ничего бы и не надо! Я и без тебя управился бы, чтоб не делиться. Да… коли уж так неладно вышло, что и ты обо всем догадался, так помоги мне взять.
— Огонь-Молодицу?
— Клад! Только ни слова Оникию Бевзю, чтоб не пришлось и с ним делиться! А когда мы с тобою возьмем-таки…
— Придется огреть?
— Дрючком.
— А если она… если не клад? Если то просто молодица? Что тогда?
— Неужто в толк не возьмешь: никто у нас той шинкарки прежде не видал? Не видал!
— А ведь правда!
— То-то же! А коли не хочешь, попробую сам.
— Когда же?
— Нынче ночью. Только никому — ни слова!
И они, озираясь, вышли из шинка.
Верный Оникий Бевзь поджидал своего пана у таратайки.
— Садись-ка, Глек, подвезу, — бросил цехмистру Куча.
— Я пешком: ведь недалеко!
— Все одно: ходить пешком негоже.
— Почему бы?
— А потому, что ты — голова над гончарами города Мирослава. И вдруг — пёхом?!
— Я все-таки пойду…
— Так не жди никакого почтения.
— От кого почтения?
— От гончаров твоих. От меня почтения. От всех! Какое уж почтение пешему? — И велел Оникию Бевзю — Погоняй!
Тот хлестнул коней.
А когда тронули, заплечных дел мастер в сердцах сказал пану обозному:
— Копал с вами целехонький день! А что имею? — и заговорил с досадой — И почему это бог не дает мне всего, что мне нужно? А вот вам — полной пригоршней! Хоть вы и старый да грешный: людей и бога обманываете, бедных обижаете! А я же молод, умен, пригож, а нет ни шиша?!
— Не гневи бога, парубче.
— Еще с вами черти меня связали! — правя лошадьми, продолжал Бевзь. — А что я получу за все усердие?
— Найдем клад, получишь денежки. А не найдем, научишься у меня чему доброму. Наберешься ума-разума. На человека станешь похож! Неужто твоя голова сего никак не осилит?
— Все, что к выгоде, моя голова всегда осилит! — И он люто хлестнул лошадей.
А когда подкатили к железной кованой ограде, к собственным его воротам, пан Куча вдруг приказал:
— Сворачивай во двор! Да поживее! — и чуть не застонал, ибо отравленные кислички, оставшиеся после известного дела у егозы Марьяны, уже давали себя знать.
— Чего это вам так приспичило?
— Приспичило-таки. Поспешаю сильно… вон туда!
— Туда? — диву дался Бевзь. — А люди говорят, будто даже сам царь туда пешком ходит?! А вы…
— Вези, вези! А про царя не смей мне…
Когда же быстренько подъехали, Оникий, молодой кат, спросил, склонив толстую красную шею:
— А штанцы вы там — как? Очкурик? Сами? Или, может…
— Развяжу сам! — скороговоркой буркнул пан Куча-Стародупский и столь резво выскочил из таратайки, что та долго еще колыхалась, как зыбка.
«Что значит — пан!» — почтительно подумал Бевзь.
Колыхалось все перед глазами и у двух парубков — у Михайлика и у Пилипа, пока они бежали к дому епископа.
— Ярину украли! — в один голос выпалили они, когда отец Мельхиседек вышел к ним из внутренних покоев.
— Знаю, — сказал тот коротко.
— Надо спасать! — задохнулся Михайлик.
— Я пойду, — тут же вызвался Пилип-с-Конопель.
— Иди, — сказал владыка. — Ищи!
— И я тоже! — рванулся и Михайлик.
— А сотня? — спросил архиерей.
— Кто другой… пускай!
— Сотник ты или не сотник?
Михайлик осекся.
— Иди, голубь, не мешкай, — кивнул руанцу епископ.
Подойдя под благословение, Пилип-с-Конопель сразу было двинулся к двери, но вернулся:
— Хочу попросить…
— Слушаю, — склонил седую голову епископ.
— Мне хотелось бы… снова взять с собою портрет.
— Возьми.
— С ним легче искать будет.
— Понимаю.
— Искать, может, придется по всему свету. А легче — с образком: не видел ли кто? Не встречал?
— Возьми… там наверху.
— У окна, — вырвалось у Михайлика неосторожное слово.
— Ты как знаешь? — с подозрением спросил архиерей.
— Да это я… — смутился пан сотник.
Втроем они поднялись наверх, — все в ее комнате оставалось как в ту ночь, когда был здесь Михайлик.
Кивала, как тогда, тень вишневой ветки, и нелегко было оторвать от нее взор.