Омельян кинулся было вдогонку, но тот самый старик, что дал ему тумака, крепко схватил его за рукав козацкого жупана, изрядно-таки изодранного в трудной дороге.
— Куда тебя черти несут! — тихо прикрикнул дед.
— Да к царю же, — сердито дернув широченным плечом, отвечал Омельян.
— Убьют!
— Кто меня убьет?
— Стрельцы. А не то бояре. Либо сам царь… Кто-нибудь да убьет!
— За что?
— А не лезь, хохол! Не лезь, куда не след! — И старик, ласково мигая слезящимися, блеклыми, некогда, видно, голубыми, глазами, не выпуская Омелькова рукава, зашептал — Сего лета государь рукою собственной… на Варварке-улице… порешил одного дурака, боярского сына.
— За что же? — спросил Омелько также шепотом.
— Тот жалобу хотел было царю подать… на обиду некую.
— За что же… порешил?
— Подумал, что сын боярский кинулся к царскому возку — государя убить.
— Ого!
— Лежал бы и ты сейчас… вот тут! — И присоветовал — Покуда жив, ворочайся домой. А свою челобитную отдай в Гетманский двор… Вон там он, двор тот, в Старосадском заулке…
— Должен… в собственные руки. Царю.
— Пропадешь!
— Божья воля…
— Ты что — дурак? Иль спятил? — осердился дедок. Потом спросил — Ты где живешь?
— Нигде еще не живу.
— А есть хочешь?
— Хочу.
— Так идем!
Старик повел хохла к своему дому, к лачуге, где он жил.
Всю дорогу дед ругался и ворчал.
Звали деда Корнеем Шутовым.
Он был у кузнеца челядником и своей избы не имел, а жил в кабале, в одном из дворов черной сотни — хуже скота, с двумя статными и пригожими сыновьями, которым так же суждено было до скончания жизни мыкаться в неволе.
Добрые и всегда голодные люди приветили гонца Украины, накормили чем бог послал, то есть краюхой хлеба и кружкой яузской воды, без щепоти соли даже, уложили спать и, тихо соболезнуя, сидели над ним, ибо парень весьма пришелся им по душе, а не смогли его уговорить не соваться с бумагою своей к самому царю, если не хочет, чтоб голова его до времени скатилась с плеч.
Наутро, не послушав благого совета, двинулся Омелько по Москве, один побежал, затем что ни кузнецовы сыны, ни Корней Шутов не могли уклониться от кабальной работы, чтобы хоть показать дорогу в Кремль, где парубка, вернее всего, поджидала беда.
Шатался Омелько по управам, а когда удавалось пробиться в какой ни есть Приказ, хлопца, изрядно-таки обносившегося в дороге, гнали вон, — ведь он уже дочиста роздал приказным все талеры, кои парубку вручили на дорогу мирославцы: в Москве тогда, как то всюду бывало, бояре да боярские дети открыто кичились родом своим и богатством, богач с презрением глядел на бедняка, как везде и повсюду, достоинство человека измерялось «количеством золота, коим владел он, да ценностью мехов на его одеянии».
Приказные крючки спервоначалу с большой охотой хватали Омельковы денежки — в кошеле принес мирославец серебро да золото, а по всей Московии в те годы платили жалованье слугам царевым одной медью, и за рубль серебра в Москве давали уже по три рубля копейками, да и денег поддельных ходило немало в народе, хоть и карали всех, кто тайно чеканил те медяки: злодею отсекали десницу и прибивали ее к стене Монетного двора, где она и оставалась, высыхая либо истлевая…
Тем охотнее хватали приказные строки Омельково серебро да червонцы, ловко пряча, по тогдашнему обычаю, добрые денежки себе в рот, ибо то был кошель самый надежный. А когда Омельков мешочек опустел, никто уж и говорить не хотел с парубком, еще и грозились стрельцы зловредные, что бросят его в темницу, как соглядатая, иль вора, или беглого холопа…
Были, правда, и такие до всего любопытные души промеж приказных дьяков, что обманно сулили передать письмо в собственные руки царю, — хотелось им сперва пронюхать, что оно там, в той цидуле, за долгий путь помятой и замусоленной, — но не мог Омелько и не хотел ни письма боярам да стряпчим показать, ни рассказать о нем толком, ведь гонцом, ясное дело, был он секретным. Он должен был таиться, чтоб о его приезде с Украины не проведали многочисленные, как их тогда называли, «хохлы» из Гетманского двора в Старосадском заулке, о коем говорил Омельку дед Шутов, либо те «малороссы», что жили в соседстве целою улицей, коя так и звалась тогда Малоросейска (известная ныне Маросейка-улица), а то и на Покровке, где чубатые хохлы проживали, как и подобало, в заулке Хохловском.