Гудебные сосуды в огне выгибались, стреляли, лопались, разбрасывая снопы искр.
Омелько, бережно щупая за пазухой свою кленовую, с Украины принесенную сопилочку, подарок старца Варфоломея, начинал помалу разуметь, почему над Москвой-рекой не слыхать песен, коими славилась на весь мир Московщина.
Вспомнил Омельян, как, выходя в путь, надеялся послушать русских песен, которые даже и в Мирослав порой залетали, да и в Киеве слыхал не однажды Омельян, как пришлые москалики и козаки с Дона поют, да и милая Ковалева женушка Анна уродилась, дай бог, доброй певуньей, и Омелько наслушался от нее кручинных русских песен. Она и сказала тогда ему, провожая в дорогу: «Едешь в Москву за песнями…» — но песен в России о ту пору уже не стало…
В Москве пели только по церквам. И больше нигде!
Не слыхал Омелько песни ни в брянских лесах, ни под Калугой, где ни проходил он по России, неся письмо московскому царю…
Но почему же?
Почему нигде не слыхать песни русской — раздольной, буйной песни, печальной и вместе неудержно веселой, коей так не терпелось наслушаться вволю украинскому певцу?
Кто же заказал петь русским людям?
Кто не велел?
Хотелось расспросить, да не у кого было… Подумав о ковалихе мирославской, о беляночке Анне, вспомнил Омельян и просьбу — разыскать в Москве семью ее родной сестры Марии, что жила тут где-то, замужем за гончаром Шумилом Ждановым, и хлопец понял наконец, что придется-таки искать того московского гончара, чтоб, может, у него заработать на кусок хлеба.
В поисках заработка мыкался Омелько по Москве, по мощенным бревнами и досками столичным улицам, и диву давался, глядя на незнакомое житье, неизведанное, а потому — диковинное, и глаза его горели от всего, что он там видел.
Омелько наш, успев побывать на Запорожье, выпестовал добрый оселедец, однако на его чуприну москвитяне поглядывали без удивления — ведь украинцев проживало и тогда в российской столице изрядное число, и встречные вовсе не на чуб обращали взоры, а на такого видного молодца.
Может, потому, что преогромные его глазищи сверкали огнем досады, да еще и голод донимал, да и, первее всего, послание Украины все еще шуршало, зашитое в смушковой шапке.
Может, краса его украинская, южная, жгучая, непривычная для ока московских девиц и молодух, привлекала взоры к его тонкому и мужественному лицу.
Иль, может, то самое неуемное мальчишеское любопытство, что носило Омелька по Москве, озаряло его горением юности, присущим парубкам, наделенным острым и гибким умом.
Спрашивал наш Омелько работы и по дворам боярским, да там остерегались нанимать непослушных да непокорных хохлов; искал работы и у людей посадских, и у плотников, ибо и в сем деле маленько смыслил, и по водяным мельницам над Яузой спрашивал, пока не свел его Корней Шутов в Гончарную слободу — искать родичей мирославской ковалихи Анны.
Гончарная слобода лежала близ Таганки (где кузнецы таганами промышляли), меж Вшивой горкой, Москвой-рекой и Земляным валом — на краю города: там ютились ремесленники, коим в работе надобен огонь, ибо Москва тогда (деревянные лачуги, дома, терема, крытые гонтом и березовым лубом) сильно терпела от пожаров. Они выгрызали, что ни год, немалые куски столицы, хоть там среди лета растапливать печь разрешалось только раз в неделю, и лучину жечь в позднюю пору нельзя было, однако ж горела и горела деревянная Москва, как неугасимая свеча перед господом богом.
Гончара с Украины, что привез от Анны весточку, сердечно приветили в семье Шумила Жданова, хотя Аннина сестра Мария, женка Шумилова, померла не так давно от чумы.
Изба Шумила Жданова стояла на краю слободы, возле луга, в березовой рощице, близ коей весело полыхали горны с глиняной посудой, изразцами да всякими хитроумными лепными и цветистыми украшениями для каменных палат Москвы, о которых потом слава шла по всему свету.
Простые москвитяне издавна были известны как люди радушные, приветливые, вот парубок и нашел у гончара Жданова не только заработок, а и пристанище, и ласку, и совет. А вскоре хозяин горна и вся его семья достойно оценили Омельково гончарное умение.
Он стал лепить, как научился у отца: вазы да свечники, горшки и тарелки киевские, как их в Межигорье исстари делали, да кувшины расписные, — покупатели хватали у Жданова украинскую цветистую посуду, и Шумило видел, какое счастье привалило в избу вместе с этим чубатым козаком, а за несколько дней он уж малость и разбогател, ведь жилось-то гончарам бог весть как тяжко: приходилось отдавать боярину без малого весь заработок, да и подати платить за все, опричь неба над головой, — и гончар Шумило Жданов жалел уже, что нет у него на выданье дочки своей или братовой, чтоб задержать смекалистого и умелого хохла в Москве навечно.