Выбрать главу

Не отставал от них и верный Песик Ложка, летел татарской стрелой на кривых ножках.

И, уходя степью вперед и вперед, Козак Мамай раздумывал о той тревоге, что вновь объяла Украину, о близкой войне, которая подстерегала их там где-то, в глубине степей.

Явдоха думала о сыне, который, без отца выросши, вступая ныне в жизнь без родителева глаза, без отцова дубаса, не знал еще — что хорошо, а что худо, и был сейчас, видно, сам не свой только потому, что его парубоцкие мысли оставались где-то подле той непутевой Роксоланы.

А не весьма целомудренные мысли парубка и правда витали в сей час там.

Не зная, куда ошалелый конь умчал запутавшегося в штанах Пампушку, Михайлик сильно тревожился: не случилось бы какой беды с той малолетней молодичкой, с Парасочкой, в неприветной степи.

А пани Роксолана, Параска, оставшись в пустыне одна с челядниками, без мужа, которого черт знает куда занес укутанный в кармазиновые штаны ступак, пани вернулась на тот курган, где дотлевала куча ладана.

Отдав приказание слугам, панн и сама взялась за лопату, и всем гуртом они быстро повыбросили недогоревшие перья, и огнище вновь закурило так сладко, что господь бог молвил на небе святому Петру:

— Все еще не ходил?

— Не ходил еще, господи.

— А ведь снова пахнет?

— Пахнет.

— Как должно?

— Хвала тебе, господи боже!

— Так ты, старик, сходи все-таки… глянь. Кто же это хвалу такую пускает в небеса?

И пришлось старому Петру отправиться вниз.

Спуститься.

Поглядеть.

Записать.

И, волею случая, в перечень имен угодников божьих (или, как это называлось в небесной канцелярии — по-латыни, — в номенклатуру) попал не сам пан Куча, а его легкомысленная женушка, Параска Стародупская, которая не очень-то и смыслила, как сие высокое положение использовать себе на корысть, и только сейчас смекнула, что и муж иной раз может пригодиться в хозяйстве.

А сам Демид Куча все еще скакал на ошалевшем коне, коему закрыли свет запорожские шаровары.

Важный пан и вовсе уж обессилел от того, что с ним стряслось.

Он уже ни о чем не думал.

Одно, что тлело в уме обозного, — была злобная мысль о мести, о проклятущем том штукаре, что так посмеялся над ним.

«И черт его принес на мою голову…»

32

— Черт меня принес? — переспросил Козак Мамай, внезапно вынырнув на куцем тарпане невесть откуда и словно подслушав мысли обозного. — Не черт, а сто чертей! Сто сот чертей! Прорва чертей! — И спросил: — Ты мне хотел что-то сказать, пане Куча?

— Нет… ничего, — еле выдавил тот из себя и чуть не упал, потому что конь его, почуяв дух тарпана, дикого своего сородича, шарахнулся прочь и сослепу едва не угодил в какое-то степное озерко. — Ничего я сказать не хотел!

— Так прощай.

И Мамай, тронув чеботом своего дикаря, хотел было уже повернуть его гибкую шею в ту сторону, где лежал путь на город Мирослав, как вдруг Пампушкин зашароваренный конь оступился-таки в степное озерко, так что грязь полетела, однако не утоп — воды там, почитай, не было.

Конь сослепу барахтался в тине, а Пампушка хоть и все видел, но выбраться из болота не мог и, думая, что уже тонет, запросил помощи у Козака.

А когда Мамай, вытащив его с конем на сухое, хотел было продолжать свой путь, пан Куча сказал:

— Спасибо тебе, пане-брате, за твою помощь, за твою ласку, за твою…

— Покури и мне ладаном! Ну? Хочешь небось, чтоб я тебя ссадил с коня? То-то и учтив стал. А?

И наш Козак Мамай, разодравши в клочья шаровары пана Кучи, освободил его ноги из золотых стремян, вызволил от кармазиновых пут и конягу его, что тут же шуганул куда глаза глядят, будто ошалелый.

Пан полковой обозный, без штанов, в одних лохмотьях, оставшихся от черкески и жупана, топтался на месте, разминая ноги и собираясь с силами, чтоб двинуться на поиски обоза, голубого рыдвана и своей непутевой жены.

Поглядывая на глиняную цветастую баклагу с горилкой, что висела на поясе у Мамая, пан Куча набрался храбрости, чтоб попросить хоть глоточек, уже и рот разинул, но Мамай промолвил:

— Ходи здоров! — и, чертовским своим смехом закатившись, вдруг снова пропал.

Словно и не было его здесь. Как языком слизало Козака.

Будто его, чертолупа анафемского, самого черти утащили — лупить с него шкуру на барабан.

Та самая прорва чертей, что носила его по всей Украине несчетные годы, те сто сот чертей, которые носят его по нашей вольной земле и ныне, сегодня, сейчас, которые будут носить его меж нами и во веки веков, этого неумираху-неумирайла, пока мы живы, пока живет славный украинский народ, его вольнолюбие, упорство в труде, даровитость, острое слово его, его песни, присловья да сказки, с коими из века в век мы растем, от малых лет, от первых шагов детства.