Выбрать главу

— Давай-ка сюда!

— Чего тебе? — не понимая, спросила девочка.

— Розу, — побелевшими губами прошептал певец.

— Нет, нет! — в испуге отступила за аналой Аринка.

— Отдай! — твердо молвил Омелько и протянул к ней руку.

Аринка, вся немея от страху перед тем, что́ может статься через миг, сунула руку за пазуху, однако вытащить оттуда розу не могла, та словно приросла к груди, пустила корни, и надо было ее снова срывать, раня живое тело. Девчушка вынула наконец чуть примятый цветок, и была та махровая провансальская роза так свежа, словно бы ее и вправду только-только сорвали; попыталась было зажать в ладони, но Омелько выхватил цветок у девочки и в том же отчаянном порыве протянул царю:

— Вот!

— Что это? — удивился государь. — Откуда в Москве роза?

— Из твоего царского сада, великий князь.

— Как же она сюда… — царь задохнулся.

— Я украл ее. Карай!

— За то рубят голову… — сокрушенно развел руками повелитель.

— Руби. Прошу тебя, молю тебя: руби!

— Ты просишь? — огорошенно промолвил царь. — Не возьму я в толк… — И вихрь противоречивых чувств закружил царя: его разгневала и кража, ему жалко было первой этим летом розы, но… такому певцу — отрубить голову… Нет, нет! Покарает бог! И государь спросил — Ты жаждешь смерти?

— Да!

— Зачем же?

— Коли не хочешь отпустить меня на Украину… тогда казни! Петь в неволе не буду… не умею… не хочу! Я должен сам привести мирославцам подмогу, ваше величество! — И он упал в ноги царю: —Либо пусти на волю, либо покарай… ибо смирения ниже сего не будет! — И он припал горячим лбом к каменному полу, устланному персидским ковром, и казалось, ковер вспыхнет от жара, что сжигал в тот миг козака, а царю рядом с ним и вовсе было невмочь, словно бы весь собор уже занялся от неистового пламени, что бушевало в душе поверженного наземь парубка.

Когда Омелько поднялся и с его языка опять уже готовы были сорваться дерзкие слова, Аринушка, чертенок, живо спрятав цветок за пазуху, выскочила из-за аналоя и снова так больно ткнула хлопца в бок остреньким локотком, что у того аж дух занялся, и он поневоле промолчал. А потом молвил:

— Прошу смиренно…

— Вот так бы и сразу! — ясно улыбнулся царь. — Давай-ка палец!

Омелько и не опомнился, как Аринушка, анафемская девка, схватила обеими руками его за перст и протянула царю, а тот в недоумении глянул на девчушку, ибо только сейчас ее впервой увидел.

— Господь помог нам постигнуть твою ратную заботу! — отвернувшись от нее, с облегчением молвил тишайший, от души радуясь своему царскому незлобию, своей христианской кротости, надевая Омельку на палец еще теплый от царской руки драгоценный перстень с крупным адамантом, однако не тот, уж вовсе бесценный, что царь давеча пожалел в соборе.

Певец улыбнулся, благодаря судьбу, и тряхнул рукой: перстень, только что снятый с пухлого царского пальца, был слишком велик для молодого козака, и он, едва сбросив с плеч угрозу явной смерти, уже снова пошучивал:

— Вот видишь, царь: можно и потерять…

Он хотел было еще что-то прибавить, да Аринушка схватила своего чубатого за руку.

— А вот я спрячу! — торопливо пропищала вострушка и, проворно сняв с Омелькова пальца высочайший дар, поскорей схоронила его в обильных складках своей юбчонки.

— Нареченная? — не без перцу спросил государь у Омелька.

— Мала еще, — сердито дернул плечом певец.

— Да я ж подрасту! — зардевшись, пискнула Аринка, и даже сама испугалась своих слов, и метнулась было к двери, но застыла, не решаясь бросить Омелька в трудную минуту, чтоб не натворил, гляди, без нее, неосторожный, снова каких бед.

Да и царю маленькая москвитянка не столь уж доверяла.

Слыхивала же она всякие страхи про переменчивый да гневливый норов тишайшего, ибо власть частенько портит даже самых лучших, наикротчайших, наисветлейших людей: царь не огонь, а близ него обожжешься.

28

— Горация ты, видимо, знаешь, — не теряя доброго духа, с ехидной кротостью уронил государь. — А вот вежливости тебя, видать, не учили!

— Учила некогда матуся-покойница, — усмехнулся Омельян и, кивнув на юбку Аринушки, где скрылся государев перстень, учтиво поклонился: — Спасибо!

— Чей ты есть, холоп? — вспомнив о чем-то, недобро прищурившись, спросил царь.

— Я не холоп! — И Омелько Глек сердито засопел.

— Все одно — холоп! — вновь бледнея от внезапного гнева, поспешно заговорил государь. — Все вы, все — нашего царского величества холопы. Холопы и рабы, душой — божьи, телом — государевы. Однако ж известно всему свету, как милостиво мы о холопах наших радеем.