Ему хотелось хоть словечком перемолвиться с Пилипом, однако не очень-то наговоришься, летя галопом без отдыха — о́хлябь на диком тарпане, ибо спешили они к Мирославу, в город, что остался верным народу, в город, где надеялись встретиться с Мамаем, где жила та дивчина, Кармела Подолянка, которую подстерегала какая-то неведомая беда, упредить о том панну мог лишь сей француз, — и вот сейчас, к тому городу торопясь, они успели уже за ночь отмахать немало долгих и трудных верст.
Ночь была пасмурная, безлунная, глухая, уже ни звездочки на небе не осталось, и всадники под водительством неутомимой Явдохи, едва не сбившись с пути, мчались вперед не так уж, пожалуй, уверенно и быстро, однако и не наобум: желанный город, Мирослав, притягивал к себе путников сильнее да сильнее, поелику были они там нужны.
Где-то по левой руке зашуршала камышом речонка, а речки на своем пути они не ждали, и Явдоха приказала взять малость вправо и ехать потише, потом велела остановиться и замерла, к чему-то прислушиваясь.
Она уж собралась было двинуться дальше, да тихо заржал поблизости чей-то конь.
Едва слышно звякнула сабля.
Глухо в предрассветном тумане, словно из-под земли, долетела чужая речь. И вдруг совсем рядом кто-то окликнул по-козацки, по-нашему, вот так:
— Пу́гу-пу́гу!
— Козак с лугу! — не сдержавшись, привычно ответил на запорожский привет старый Петро Гордиенко, как привык он за десятки лет козацкой жизни отвечать на оклик: «пугу-пугу!»
— Какой козак? — спросил тот же голос, и был он столь высокомерен, что Михайликова матинка шепнула:
— Однокрыловцы!
— Какой козак? — спросил еще раз тот же неотвязный голос.
Гордиенко ответил:
— Наш козак, пане брате.
— А какое сегодня гасло?
— В печи погасло! — огрызнулся Гордиенко: ведь нынешнего условленного пропуска однокрыловцев они, понятное дело, знать не могли.
И тут же прогремел выстрел.
— К оружию! — крикнула матинка.
Без единого выстрела, ибо расстояние до напавших было слишком мало, наши путники кинулись на врага и лишь тогда в ночном тумане разглядели, что перед ними — не дозор гетманцев-желтожупанников, а немалый отряд наемного войска, немцы, сербы, а может, и поляки, с несколькими однокрыловцами во главе.
Отступать было поздно, силы сошлись неравные, так что бой предстоял насмерть, это каждый из наших понял немедля, и в схватку ринулись, как сто чертей: безвыходность отважным дает силу и одоление, помогая взять верх даже там, где, казалось, нет места надежде. Выхватив из ножей саблю-молнию, ринулся на святое дело француз Сганарель, за ним на шальном тарпане с коротковатой по его руке сабелькой бросился в сечу и наш Михайлик, за ним старый Петро Гордиенко с криком: «Береженого бог бережет, а козака — сабля!», а следом и все остальные. Орудовала своим кривым турецким ятаганом и Явдоха.
Пал с коня в смертном лёте один из наших козаков, из тех джур пана Пампушки, что уехали вчера с матинкой.
Стало будто бы посветлее, уже близился рассвет, и матуся не спускала глаз с Михайлика и старалась быть рядом, но то и дело в сече отбивалась в сторону.
Старика Гордиенко ранило в правую руку, но он, саблю схватив по-татарски левою, хоть и не был левшой, рубился люто, окропляя врагов не только ихнею, а и собственной своею кровью.
Двое желтожупанников бросились было на Пилипа, но ловкий француз-рубака уложил обоих.
Тогда рванулись к нему еще каких-то двое: а третьего он не приметил, и был бы ему каюк, Филиппу, когда б не наш Михайлик: успев подскакать, одним махом разрубил он надвое того гетманца и едва сам не поплатился головой, не выручи его Гордиенков товарищ, долговязый и рыжий козак, Панько Полторарацкий, что вмиг уложил какого-то немца, напавшего на Михайлика сзади, а тот рейтар, отбиваясь, напоследок так рубанул рудого по руке, что сабля козака, свистнув, отлетела прочь и с размаху вонзилась в шею чьему-то коню.
Будь бы хоть малость светлее и кабы кто мог на все это со стороны поглядеть, можно бы в той мгновенной сече увидеть, что бьются против наших друзей не все: только желтожупанники, десятка три немцев, несколько сербов иль поляков, а все прочие навербованные чужестранцы, какие-то, видать, славяне, словно бы и не дерутся вовсе, чего-то выжидая, и что есть в том некий преднамеренный умысел, а не присущая наемным воякам трусость.