Александр Ильченко
КОЗАЦКОМУ РОДУ НЕТ ПЕРЕВОДУ
или
МАМАЙ И ОГОНЬ-МОЛОДИЦА
Вечно живой памяти АМВРОСИЯ БУЧМЫ, человека, коммуниста, властителя дум: он не умер и не умрёт, — ведь козацкому роду нет переводу
Запев
Над крутоярой глубью, над берегом Днепра-Славуты, над скалами порога Ненасытца застыл в раздумной думе всадник…
Всё там ревело внизу, выло, неслось меж каменных громад, а тот недвижный козачина и сам, казалось, был вытесан из камня.
Но вдруг, тронув вороного белогривца, словно бы ожив, ринулся козак в неистовую воду, на левый берег (не с острова ли Чертомлыка, где была тогда Сечь) и поплыл на коне, прямиком, через быстрину, а Днепро, вырываясь из теснины на простор Низовья, кипел и бесновался меж чёрных камней, отколь живым не уйти ничему живому.
Чуть различимый в молочной кипени — дальше и дальше, то всплывал, то скрывался под водой тот нестрашливец, и что-то грохотало над водовертью, заглушая даже рёв порогов: то колотилось козаково сердце, так что гудели берега Днепра.
Було колись на Вкраïнi…
Було колись?
А було-таки!
…Ведь и наш бог не убог.
Ведь и мы не лыком шиты!
Ведь и нас, Химка, людьми почитают…
Что горьковатую ягодку зимней калины, разжевав эту истину, сядем, друг читатель, рядком да поговорим ладком.
Однако… начнём нашу ироничную повесть, начнём издалека.
Ибо не согласны мы, панове товариство, с теми просвещёнными филосóфами, риторами и аудиторами, что уверяли когда-то, будто естественное уважение к поре минувшей есть, мол, небрежение к поре нынешней, — хотя, разумеется, и не всё давнее непреложно славное!
А дабы в том убедиться, что и в старину бывало славное и неславное, не убоимся, мой суровый читатель, ни риторов, ни аудиторов, ни ретивых филосóфов, — ведь, войдя в задор, доброй братчиной, миром, и чертей лупить легко! — начнём, приступим:
— Господи, благослови!
Когда господь бог, начисто лишённый юмора, так неосмотрительно сотворил людей и пустил их на землю, он сразу же приметил, что делают люди совсем не то, чего хотелось бы творцу, и, ей-богу же, можно было ему тогда посочувствовать: то же, верно, испытывает неопытный драматург, увидев на подмостках своё первое творение, ибо действующие лица и исполнители всегда и всюду — в любой драме или комедии и даже в обыденной жизни — делают совсем не то, что делать им надлежит.
Первыми прогневили бога своей непредуказанной любовью Адам и Ева, затем что в делах любовных сторонний глаз, даже всевидящее око самого творца, никогда не найдёт ни складу, ни ладу, ни малейшего смысла.
Но вовсе не любовь оказалась в житье-бытье людей самым страшным прегрешением. Осердясь на ослушников, а может, просто завидуя сладким утехам любви (ведь сам он того не умел), творец додумался не сразу, что все беды рода человеческого начались именно в ту смутную минуту, когда Каин, первенец Евы, коварно порешил своего меньшого брата, ибо с тех пор сварам и усобицам на грешной земле нет угомону и по сей день, — и было бы уж вовсе худо, кабы не утешала человечество вечно живая надежда: придёт же, чёрт возьми, придёт наконец такая пора, когда уж не одолеет, как говорят у нас на Украине, не одолеет Каин Абля: тупа сабля.
А покуда саблю свою Козак Мамай, что ни день, вострил. Вострил что ни день и тупил что ни день, от разных каинов отбиваясь.
Хотя он, надо сказать, и не любил того дела: ни вострить, ни тупить!
Однако горело в нём сердце против панского гнёта, против кривды, против горя людского, противу всех грабителей наглых, что осмеливались на Украину умышлять, вот и приходилось Козаку драться с ними — и потому стал кроткого нрава мирный человек воином неодолимым, хитрым да ловким, — истинно козацкая душа! — до того ловким, что не брали его ни сабля, ни пуля, ни хворь, никак не брали, даже сама пани Смерть, видно, отступилась от него так давно, что и не упомнить ему, сколько годов он козакует на свете: двести? триста? — хоть и было ему всё сорок да сорок, ни больше ни меньше.