Как и положено скомороху, Эзра все время улыбается. Улыбка соперничает с дневным светом, с ярким пером на шляпе, с радостным, почти праздничным настроением отца. В Эфраиме все ликует, как будто Эзра своим появлением отменил, сделал несостоятельным и неправдоподобным все дурное — все страшные вести, от которых подкашиваются ноги, всю старость, от которой в груди прорастает чертополох страха, все одиночество, которое даже коза-пророчица скрасить не в силах.
— Не ждал? — все еще улыбается Эзра.
— Если честно — нет.
Не ждал. Только от людей слышал, будто поскребыш Эзра выступает на свадьбах, на вечеринках, танцует, поет, изображает то немцев, то испанцев, а то и власть предержащих — становых, приставов, казаков, урядников.
— Надолго пожаловал? — Эфраим косится на девицу.
— На одну ночь.
Конечно, на одну ночь. Он всегда заезжает на одну ночь. Покрутится в доме, позубоскалит, забежит в корчму, опрокинет стаканчик (и чего он к этой браге пристрастился?), переночует и ускачет, улетит, упорхнет, как бабочка-однодневка. Жди теперь еще год, еще два, пока снова не объявится.
Может, и Эзра с дурной вестью приехал?
Хорошо еще, если с той же, что и этот родственник Фейги Шмерл-Ицик, зерноед.
А что, если с другой?
Дурные вести плодятся, как вши.
— Знакомься, отец… Данута.
Что, что? Данута? Что-то он, Эфраим, таких еврейских имен не слыхивал. Хотя теперь все перемешалось. Шмуле-Сендер, например, говорит, что его внучков — детей белого счастливого Берла, зовут в Америке Джордж и Ева.
— Мы вместе с ней танцуем и поем, — говорит Эзра.
Эфраим знает, чем кончаются такие песни и танцы. От них на свет байстрюки рождаются.
Девица кивает головой, перо на шляпке колышется, и теперь оно уже не кажется Эфраиму причудливым цветком, который и на морозе не вянет.
Эфраим боится расспрашивать сына про эту Дануту. Спросишь и, еще не дай бог, услышишь, что в костеле венчались. А ведь ему, этому нечестивцу, этому скомороху, кого только не сватали! Дочь самого рабби Авиэзера! Женился бы и горя не знал, не мотался бы по постоялым дворам да по ярмаркам со всякими Данутами, не пристрастился бы к водке. Не понравилась, видите ли, Нехама. Скучна, вечно с кислой миной… и потом ее уже Гиршу сватали… Ну и что, что сватали? Ну и что, что мина у нее кислая. Зато приданое сладкое.
— Я, отец, не могу без любви.
— А без денег можешь?
И то сказать — зачем ему, бродяге, перекати-полю, деньги? Профинтит, растранжирит, прокутит в корчме с какой-нибудь податливой девицей, и снова за свои куплеты, за свои стишки, за свои скабрезные побасенки. Если хорошенько пораскинуть мозгами, то он, Эзра, такой же бедняк, как местечковый нищий Авнер Розенталь, только тот не строит рожи, не кривляется, не поет на площади и получает свое подаяние тихо и без помощи девиц. Конечно, народ слушает Эзру и со смеху помирает, народ в ладоши хлопает, народ охает от удовольствия. Так ведь народ непривередлив, как воробей. Народ всегда трет глаза, но ничего не видит. Уж если тебе так хочется потешать его, то лучше пойди в сваты. Сваты и обуты, и одеты, и крыша у них над головой. А у этих, скоморохов, пересмешников, певцов, что? Голая задница! Прореха на прорехе! И в кого он только такой уродился. Мать Лея была серьезной женщиной, сама не шутила и чужих шуток не любила. Да и он, Эфраим, если и засмеется, то только в самый веселый еврейский праздник пурим. Когда праздник, не грех и посмеяться. Только уж больно редки они, эти веселые еврейские праздники. Столько лет — да что там лет — столетия протекли на земле, а праздников веселых у евреев всего ничего. Потому, наверное, у Эзры такая тяга к чужим праздникам, к чужому веселью.
Господи, думает старик Эфраим, как бы я был счастлив, если бы ты даровал мне хоть одного сына глухонемого или калеку. Жил бы он со мной со дня рождения до смерти, и ни в чем бы я тебя не упрекал. Зол ты на нас, господи! А все оттого, что сам беден. Ты при нас, в дни нашей молодости, богаче был, чем при них, при наших детях. Ты просишь у них подаяния-послушания, сыновней любви, доброчиния, а что они тебе подают? Стрельбу в губернаторов, кривлянье на площадях и в коровьих хлевах, отречение от родителей и родного дома. Если дать им волю, они и вовсе превратят тебя, господи, в нищего — в Авнера Розенталя, погорельца.