— Лучше я тебе, отец, байку расскажу.
Эзра уже жалеет, что послушался Дануты и заехал к старику. Могли проехать мимо, как проезжали десятки раз, могли заночевать в заезжем доме (в Видукле за ночлег берут копейки). Но Данута заупрямилась: хочу видеть твоего отца, ты столько о нем рассказывал. И Эзра уступил.
Желая во что бы то ни стало избежать вопросов отца о Гирше, угодившем за решетку, поскребыш Эзра принимается рассказывать одну из своих баек, которыми он тешит честной народ на ярмарочных площадях и в хлевах.
— Жили-были два соседа, — начинает Эзра. — Один бедный, другой богатый. Пришел бедный к богатому и говорит…
— Ты что-нибудь слышал про Гирша? — вставляет Эфраим.
— И говорит: «Сосед, одолжи мне серебряную ложечку. К моей Брайне жених приезжает. Хочу, чтобы он помешивал чай не оловянной ложечкой, а серебряной».
— Говорят, он стрелял в генерал-губернатора.
— Через две недели бедный возвращает богатому серебряную ложечку с такими словами: «Больше одолжаться не буду. Она родила…» — «Кто — она?» — спрашивает богатый сосед. — «Серебряная ложечка другую ложечку родила. Теперь у меня, сосед, будет своя». Выслушал его богатый и говорит: «А может, тебе серебряная подставка нужна? Только ты вернешь мне две — ту, что я тебе одалживаю, и ту, что родится. Ладно?» — «Ладно». Богатый ждет, когда бедный принесет две серебряные подставки.
— И я жду, Эзра, — говорит Эфраим.
— Наконец бедный прибегает в слезах, бьет себя кулаком в грудь и приговаривает: «Горе! Горе, сосед! Умерла!» — «Твоя дочь умерла?» — «Нет… Твоя серебряная подставка… умерла при родах…» — «Ты что, дурак, городишь? Слыханное ли дело, чтобы серебряные подставки умирали?» — «А в этот вздор, который тебе выгоду сулил, ты же верил, почему же ты не веришь в правду, которая принесет тебе убыток?»
— Все? — злится Эфраим.
— Все.
Смешно! Смешно! Очень смешно! И то, что ложечка ложечку родила, и то, что серебряная подставка скончалась при родах, и то, что твой брат Гирш вместо того, чтобы сучить дратву и подбивать набойки, стрелял в губернатора, и то, что ты не дочку рабби Авиэзера, а нееврейку в дом привел (сразу видно — христианка, еврейку если увидишь с пером, то только с куриным), и то, что твой отец, Эфраим Дудак, до сих пор жив и что, кроме козы, он никому на свете не нужен. Смешно! Право слово, смешно.
Только почему-то плакать хочется. Да вот беда — Эфраим плакать не умеет. Даже когда Лею, любимицу, третью свою жену, в яму опускал, ни одной слезы не обронил.
У камня научился. Камень не плачет. А ведь и ему, камню, больно. Ох, как больно — кирка пощады не знает, молот неласков; ложится камень в грязь, засыпает в ней, как в пуховой постели, но еще долго стонет.
Не так ли он, Эфраим, будет всю ночь стонать и думать о своих детях — самых тяжелых на свете камнях.
У Эзры, конечно, сейчас не отец на уме, не брат Гирш, а вот эта Данута с пером на шляпе. Ну что их так к ним, к этим чужим перьям, тянет? Неужто бог христианкам меду переложил, а дщерям израилевым недодал? Что будет, если все Дудаки, Розентали, Лазареки переженятся на женщинах другой веры? Род еврейский прекратит свое существование. Следа от него не останется. Текла река, вливалась, как все реки, в море — в человечество, и вдруг высохла, и имя ее забылось.
Что стрельба в губернаторов, что женитьба на Данутах — блажь, вредная блажь, думает Эфраим, и не может оторвать глаз от девицы с пером на шляпе. Хороша, чертовка!
— Хочешь, отец, я покажу тебе фокус!
Эзра подмигивает Дануте, подруга вскидывает брови, кокетливо поводит плечом (ничего не скажешь: хороша, чертовка, хороша!), и в изгибе ее бровей, в повороте ее плеча столько томности и искушения, столько манящей, завораживающей распущенности, что Эфраим начинает невольно сопеть носом, к горлу подступает ком — греховный ком воспоминаний, умаляющих его злость и множащих его терпимость. Ему ли корить сына? Разве он, Эфраим, не заглядывался на христианок, не тонул в голубизне их глаз, не разгребал (в мыслях) солому их волос? Разве он сам не был и необуздан и ненасытен? Порой ему казалось, что силы и семени у него не на одну женщину, а на целое стадо, но он постом и молитвой гасил свою страсть и пылкость. А когда пост и молитва не помогали, отправлялся в баню и, к удивлению банщика Авессалома, хлестал себя березовым веником до полного изнеможения.
— В одно ухо воду налью, а Данута ее из другого выведет, — говорит Эзра.
Он направляется в сени, к кадке с водой, зачерпывает полную кружку, ту самую, где еще недавно белело молоко, и командует: