Мы сели напротив него за стол и попросили по чашке горячего шоколада, следуя нашему уговору не есть здесь никаких сырых продуктов. Доминик в одних носках прошел к заставленному кухонному столу взять кастрюльку для молока. Между дырявыми носками и краем халата виднелось сантиметров десять его голых ног с варикозными венами. Привычным жестом он открыл дверцу плиты, вытащил из нее нагретые тапочки и надел их. Кастрюлю с молоком он поставил на дровяную плиту, и через пять минут я уже боролась с пенкой, пытаясь приклеить ее к краю чашки со стороны ручки.
Мы рассказали Доминику о том, что приехал Глот, что он привез с собой подругу с осветленными волосами и что я пыталась поговорить с ним, но разговор свелся к ругани. Потом мы описали ему смерть Эмили. Доминик, до сих про слушавший нас молча, изредка откусывая по кусочку размоченного печенья, отодвинул от себя тарелку и позволил кошкам и собаке доесть остатки, прямо тут же, на столе.
— Вот теперь у тебя и матери не осталось. — Доминик сказал это тихим-тихим шепотом, мы едва расслышали его слова.
— Как-как вы сказали?
— Теперь у бедного Йойо нет матери.
Я не понимала, о чем толкует Доминик, да и ты тоже ничего не понимал. Может быть, Доминик получил печальное известие из Голландии?
— Нет-нет, — пропищал он, — нет-нет. В последний раз я видел госпожу Анну в декабре 1962 года. После этого она не подавала о себе никаких вестей.
— Так почему же ты говоришь, что у меня не осталось матери? — фыркнул ты, а я в один голос с тобой спросила:
— Как так, в декабре 1962 года?
В результате Доминик не смог разобрать ни твоего, ни моего вопроса. Наверное, это была очень смешная картина: мы с тобой с одного края стола, покрытого неизменной клеенкой, посередине — коричневая собака и двое черных котов, словно родные братья, а с другого края сидел Доминик с его почти женским лицом; он уткнул подбородок в ладони, а пальцами разглаживал жесткие завитки бакенбард.
— Эмили была тебе матерью.
— Эмили была мне матерью, — повторил ты бессмысленно.
— Эмили была ему матерью?
— То есть мать Эмили была тебе матерью.
Я сразу же вспомнила попавшиеся мне в большом доме книжки о сексе между людьми и животными. От этого Глота можно было ждать чего угодно.
Один из котов принялся за ломтик сыра, который я вчера сунула Доминику перед его уходом. Поскольку хозяин не шуганул его, собака и второй кот вступили с обжорой в драку за лакомый кусочек.
— Вчера я не решился вам об этом рассказать, потому что Йойо спросил, действительно ли он bique-et-bouc. — Чтобы перекрыть тявканье и мяуканье, Доминик повысил голос.
Отвоевав у котов сыр, собака настолько вошла в раж, что хвостом смахнула со стола тарелку. Тарелка разбилась. Доминик, думая о другом, автоматически взял зверя поперек живота и посадил вместе с сыром на пол.
— Я не хотел причинять Йойо лишних страданий.
Коты спрыгнули со стола следом за собакой и продолжили борьбу за сыр среди осколков тарелки. За окном проехала машина, но, хотя в обычные дни Доминик непременно вставал и бросался смотреть, кто это поехал, сейчас он словно ничего не заметил.
— Жизнь в деревне была для нее невыносима, подумайте сами, какое будущее ждет молодую женщину в этом захолустье?
Я испытала чувство солидарности с твоей мамой.
— Это о которой матери мы сейчас разговариваем? — Ты был сильно взвинчен.
— Йойо, она уехала. — пропел малыш-полукастрат совершенно женским голосом. — Она оставила тебя на мое попечение.
Коты и собака кончили возиться и устроились на кресле, на котором они же сами уже давно изодрали всю обивку. Разговор продолжался между вами двоими, я присутствовала, но не произносила ни слова. Ты напряженно слушал, но вопросов больше не задавал. И не переставая грыз заусенцы. В комнате стало тихо-тихо. Доминик не знал, как ты воспримешь его рассказ, и потому говорил более короткими фразами, чем обычно, хотя по-прежнему забывал расставлять в своей речи запятые.
— Ее так мучило что господин Дюжарден ее бросил. Она разрывалась между тоской по дому и любовью к тебе. — Доминик сжал губы в узкую полоску. — Мы с ней научились разговаривать жестами мы вместе ухаживали за тобой у меня хорошо получалось. Но ты почти не рос я взвешивал тебя безменом.