Даже представить себе страшно, что было бы, если бы в свои семнадцать лет я жила вот в такой же квартире, как эта, с ужасом думала я, пытаясь скрыть отвращение. Здесь не хватало только такого кича, как колесо телеги на стене. Дело в том, размышляла я миролюбиво, что твоей маме, продавщице в магазине женской одежды, пришлось зарабатывать все, что я здесь вижу, своим трудом, одной. Может быть, поэтому-то на серванте стояло всего два справочника по детскому воспитанию и больше ничего, на книги у нее явно не хватало денег. Видимо, она даже никогда не получала на тебя детского пособия, ведь ты нигде не был зарегистрирован.
На стене с обоями, имитирующими кирпичную кладку, вместо раскрашенных коробок висели две фотографии пожилых людей. У обоих верхняя губа напоминала перехваченный резинкой мешочек для стеклянных шариков. Я с искренним интересом спросила, кто это, и ты ответил:
— Это мои бабушка с дедушкой, я их никогда не видел.
— А тети-дяди и двоюродные братья у тебя есть?
— Мама была единственным ребенком.
Естественно, родственников с отцовской стороны тоже не было. То есть они наверняка были, но ты их тоже никогда не видел. Так что я спросила:
— А друзья, уж друзья-то у тебя были?
А как же! — ответил ты с обидой. — Во всех моих многочисленных школах, особенно в младших классах. Но я никогда не приводил их домой, боялся, что они что-нибудь запачкают. Как-то раз одного привел, так он так дико на меня посмотрел, когда я сказал ему снять уличные ботинки, — совсем как ты! Больше уже никого не приглашал. А про день рождения заранее говорил маме, что мне неохота праздновать, боялся, что у нее разболится голова.
— И тебе это ничего, не было обидно? — спросила я, стараясь не подать виду, насколько ужаснули меня его слова.
— Что именно? Что я не праздновал день рождения? Так я же старался маму не огорчать. Она и так из-за меня хлебнула.
— Ну, а скажи-ка, — продолжала я осторожные расспросы, — а подружки, если не секрет, как с подружками?
Ты встал со стула, на котором сидел, тоже жесткого и тоже обитого зеленым дерматином, только что без подлокотников. Потом улегся на полу между диваном и журнальным столиком и зубами стянул у меня с ноги носок.
— Я гадюка, и я тебя кусаю, а теперь я — опять я, и я тебя спасаю.
Ты взял в рот мой большой палец и сделал вид, будто высасываешь яд.
— Да ну тебя, свинтус!
— М-м, вкуснятина, пахнет сыром…
— Давай ка раскалывайся, да чтобы всю правду.
Я откинулась на своем кресле, вдруг ставшем намного удобнее, и протянула к тебе вторую ногу.
— Когда мне было лет восемь, я однажды на каникулах спрятался от дождя в бетонной трубе, лежавшей перед нашей школой. Восковым мелком стал рисовать на бетоне голых теток, а потом вышло солнце, мне стало жарко и я вылез из трубы. Пылая, подошел к нашей деревянной школе и, без единой мысли в голове, нарисовал на стене огромное сердце, размером с меня самого. Сердце пронзил стрелой, летящей от моего имени к имени девочки, в которую был влюблен. Тут только сообразил, что все всё поймут и будут надо мной смеяться, и попытался зачирикать написанное. Не знаю отчего, мне вдруг захотелось отыграться, и я накарябал аршинными буквами на стене школы рядом с сердцем: «Кейс Ян де Йонг — хер козел». Одно только слово из трех букв, которым я обозвал бедного Кейса Яна де Йонга, уже получилось чуть не метр длиной.