Завтра я приглашу моих героев на ужин. Я угощу их вином, зарытым в семнадцатом году мною во дворе под большой липой.
И снова я засыпаю, и во сне мне является неизвестный поэт, показывает на свою книжку, которую я держу в руках.
– Никто не подозревает, что эта книга возникла из сопоставления слов. Это не противоречит тому, что в детстве перед каждым художником нечто носится. Это основная антиномия (противоречие). Художнику нечто задано вне языка, но он, раскидывая слова и сопоставляя их, создает, а затем познает свою душу. Таким образом в юности моей, сопоставляя слова, я познал вселенную и целый мир возник для меня в языке и поднялся от языка. И оказалось, что этот поднявшийся от языка мир совпал удивительным образом с действительностью. Но пора, пора…
И я просыпаюсь. Сейчас уже одиннадцать часов. Книжные лавки открыты, из районных библиотек туда свезли книги. Может быть, мне попадется Дант в одном из первых изданий или хотя бы энциклопедический словарь Бейля…
– Милости просим, милости просим, – запел книжник. – Вас уже три дня не было видно. Вот у нас книги для вас; не угодно ли – по лесенке.
– А эти шагающие римляне, рассуждающие греки, воркующие итальянцы? Нет ли у вас случайно Филострата «Жизнь Аполлона Тианского»?
– Выбирайте, выбирайте.
– А не дорого?
– Дешево, совсем дешево.
– А где у вас археология?
– Направо по лесенке. Позвольте, подставлю.
– У вас прекрасные экземпляры.
– Заботимся, заботимся, чтоб угодить покупателям.
– А давно у вас не был Тептелкин? высокого роста, почти прозрачный, с палкой японской.
– Как же, как же, знаю. Не заходил давно.
– А дама в шляпе с перьями?
– Вчера после обеда была.
– А высокий молодой человек?
– Интересующийся рисунками? третьего дня был.
– А не спрашивал ли молодой человек с голубыми глазами, со вздернутым носиком, книжек Заэвфратского?
Ночь. Внизу бело-синие снега, вверху звездно-синее небо.
Вино в бутылках я расставил на столе.
Первый пришел Тептелкин, пошел осматривать мои книги.
– Все мы любим книги, – сказал он тихо. – Филологическое образование и интересы – это то, что нас отличает от новых людей.
Я пригласил моего героя сесть.
Через час все мои герои собрались, и мы сели за стол.
– Знаете, – обратился я к неизвестному поэту, – я за вами и за Тептелкиным как-то следил ночью.
– Вы за нами всегда духовно следите, – прервал он и посмотрел на меня.
– Мы в Риме, – начал он. – Несомненно в Риме и в опьянении, я это чувствовал, и слова мне по ночам это говорят.
Он поднял апуллийский ритон.
– За Юлию Домну! – наклонил он голову и, стоя, выпил.
Ротиков элегантно поднялся:
– За утонченное искусство! Котиков подпрыгнул:
– За литературную науку!
Троицын прослезился:
– За милую Францию!
Тептелкин поднял кубок времен Возрождения. Все смолкло.
– Пью за гибель XV века, – прохрипел он, растопырил пальцы и выронил кубок.
Я роздал моим героям гравюры Пиранези. Все погрузились в скорбь. Только Екатерина Ивановна не понимала.
– Что вы такие печальные, – вскрикивала она, – что вы такие невеселые!
Печь сверкала, выбрасывала искры. Я и мои герои сидели на ковре перед ней полукругом. Ротиков встал.
– Начнемте круговую новеллу, – предложил он.
Я поднялся, зажег свечу.
– Начните, – сказал я.
– Меня с детства поражала, – сев в кресло, начал он, – безвкусица. Я уверен, что она имеет свои законы, свой стиль. Однажды мне сообщили, что одна бывшая тайная советница продает обстановку своей комнаты. Я поспешил. Вообразите бывшую курительную комнату в чиновничьем доме, турецкий диван, целый набор пепельниц, в виде раковин, ладоней, листочков, то на высоких, то на низких столиках, пуфы, неизвестно для чего оставшийся письменный стол. Стены, украшенные изображениями актрис парижских театров легкого жанра. Поклонившись, я вошел. На диване очаровательное создание пело и играло на гитаре. Его пышные синеватые прошлого века юбки, обшитые золотыми пчелами, его ноги в тупых атласных туфельках! «Вы удивительная тайная советница», – сказал я поклонившись. «О нет, – засмеялось оно, – я юноша!» И указало мне глазами на пуф рядом с диваном. «Вам не холодно?» – спросило оно и, не дожидаясь ответа, закутало меня в кашемировую шаль.
Опустив голову, оно стало рассматривать книжку с говорящими цветами: «Время прелестной Нана, дамы с камелиями, отошло, – прервало оно молчание и расправило свои пышные волосы. – Вы пытаетесь, – сказало оно, – возродить то ушедшее, легкомысленное и беспечное время».
Неизвестный поэт сел в кресло:
– Оно все же было девушкой. Погруженное в снежную петербургскую ночь, оно провело свою раннюю юность на панели. Серебристые дома, лихачей, скрипачей в кафе и английскую военную песенку оно любило.
Неизвестный поэт улыбнулся, поднялся с кресла и подошел к огню.
Троицын сел в кресло, продолжал:
– Посмотрев на меня, оно раскрыло веер. Оно родилось недалеко от Киева в небольшом имении.
Троицын уступил место, Котиков важно сел в кресло:
– А по вечерам мать «оно» говорила о Париже, об Елисейских полях и о кабриолетах, и 16-ти лет оно убежало в Петербург с балетным артистом. Оно любило Петербург как северный Париж.
Тептелкин встрепенулся.
– Петербург – центр гуманизма, – прервал он рассказ с места.
– Он центр эллинизма, – перебил неизвестный поэт. Костя Ротиков перевернулся на ковре.
– Как интересно, – захлопала в ладоши Екатерина Ивановна, – какой получается фантастический рассказ!
Философ взял скрипку, сел в кресло и, вместо того чтобы продолжать рассказ, задумался на минуту. Затем встал, заиграл кафешантанный мотив, отбивая такт ногой.
Тептелкин, ужасаясь, раскрыл и без того огромные глаза свои и протянул руки к философу.
«Не надо, не надо», – казалось, говорили руки.
И вдруг выбежал из комнаты и уткнулся лицом в кровать мою.
А философ, не замечая происшедшего, уже играл чистую, прекрасную мелодию, и круглое, с пушистыми усами, лицо его было многозначительно и печально.
Я подошел к зеркалу. Свечи догорали. В зеркале видны были мои герои, сидящие полукругом, и соседняя комната, и стоящий в ней у окна Тептелкин, сморкающийся и смотрящий на нас.
Я поднял занавеси.
Наступило уже темное утро. Уже слышались фабричные гудки. И я вижу, как мои герои бледнеют и один за другим исчезают.
Глава XXI. Мучения
Вернувшись домой, Тептелкин открыл резную шкатулку, вынул статуэтку пятнадцатого века, поставил ее на сундучок; оказывается, сундучок служил постаментом.
– Избавь меня от искушения, дай мне силу видеть мир прекрасным, – склонил он голову, а когда он поднял лицо, показалось ему, что не Елены Ставрогиной лицо у статуэтки, а Марьи Петровны Далматовой.
Всю ночь пробыл в задумчивости Тептелкин.
Уже кенарь пел в комнате Сладкопевцевой, уже Сладкопевцева, вернувшись с дружеской пирушки, искала воды попить. Уже шлепали ее туфли по комнатам, а Тептелкин все следил образ уходящего мира, когда он был юн, совершенно юн.