Выбрать главу

– Послушайте, – отвел Тептелкин в сторону Екатерину Ивановну, – вы совсем не глупая, просто жизнь так складывается.

«Развратил ее совершенно Заэвфратский, развратил», – подумал он.

– А где Михаил Петрович Котиков, – прошептала Екатерина Ивановна, – отчего он не заходит, не говорит со мной об Александре Петровиче?

Помолчал Тептелкин:

– Не знаю.

Екатерина Ивановна, приподняв ножку, начала осматривать свои туфельки.

– А ведь туфли-то у меня совсем истрепались, – широко раскрыв глаза, сказала она. – И дома нет одеяла, пальто прикрываться приходится.

И задумалась.

– Нет ли у вас конфеток?

– Нет, – грустно ответил Тептелкин.

– А ведь Александр Петрович великий поэт, не правда ли? Нет теперь больше таких поэтов, – выпрямилась она с гордостью. – Он меня больше всего на свете любил. – И улыбнулась.

К Тептелкину подошла Муся в старомодной соломенной шляпке с голубыми ленточками и слегка блестящими ногтями дотронулась до его руки.

– Скажите, – сказала она, – что значит:

Есть в статуях вина очарованье, Высокой осени пьянящие плоды…

– Ах, ах, – покачал головой Тептелкин, – в этих строках скрыто целое мировоззрение, целое море снующих, то поднимающихся как волны, то исчезающих смыслов!

– Как хорошо мне с вами, – сказала Муся. – Мне он говорил, – она показала глазами на неизвестного поэта, разговаривающего с вечным юношей, – что вы последние, уцелевшие листы высокой осени. Я это не совсем поняла, хотя кончила университет; но ведь теперь в университетах не этому совсем учат.

– Этому не учат, это чувствуют, – заметил Тептелкин.

– Сядемте на ту ступеньку, – указала Муся подбородком.

Они поднялись повыше. Сели на ступеньку между кариатид портика Бельведера.

– Как поют соловьи! – сказала Муся. – Отчего девушек соловьи всегда волнуют?

– Не только девушек, – ответил Тептелкин, – меня соловьи тоже всегда волнуют.

Он посмотрел Мусе в глаза.

– А я женщин боюсь, – задумчиво уронил он. – Это страшная стихия.

– Чем же страшная? – улыбнулась Муся.

– А вдруг закрутит, закрутит и бросит. С моими друзьями это случалось, а как бросит, никак не умолить жить вместе. А как мои друзья на своих жен молились и портреты в бумажниках носили! А они всегда, всегда бросают.

Тептелкин обиделся за друзей. Муся достала гребенку и стала расчесывать Тептелкину волосы.

Внизу молодые люди пели:

Gaudeamus igitur…

Тептелкин вспомнил окончание университета, затем погрузился в свое детство и в нем встретился с Еленой Ставрогиной. Ему показалось, что есть нечто от Елены Ставрогиной в Марии Петровне Далматовой, что она как бы искаженный образ Елены Ставрогиной, искаженный – но все же дорогой. Он поцеловал у нее руку.

– Боже мой, – сказал он, – если б вы знали…

– Что, что? – спросила Муся.

– Ничего, – тихо ответил Тептелкин.

Внизу пели:

Есть на Волге утес…

Утром в поезде ехали обратно в Ленинград Костя Ротиков и неизвестный поэт. Неизвестный поэт грустил невыносимо. Ведь его ждет полное забвение. Костя Ротиков развлекал его как мог и говорил о барокко.

– Не правда ли, – говорил он, – вы стремитесь не к совершенству и законченности, а к движущемуся и становящемуся, не к ограниченному и осязаемому, а к бесконечному и колоссальному.

В вагоне никого не было, они сидели вдвоем. Костя Ротиков встал и стал читать сонет Гонгоры.

Неизвестный поэт с нежностью смотрел на Костю Ротикова, насмешливого и остроумного, слегка легкомысленного, читающего только иностранные книги и несколько свысока любующегося творениями рук человеческих.

– Еще поборемся, – сказал он, выпрямляясь.

– Что с вами? – спросил Костя Ротиков.

– Ничего, – улыбнулся неизвестный поэт, – я обдумываю новую барочную поэму.

За окнами неслись поля с высокой травой. Появившийся Костя Ротиков уже читал сонет Камоэнса и находил огромное сходство в настроенности с пушкинским стихотворением:

Для берегов отчизны дальной…

В конце поезда, в вагоне, одна, сидела Екатерина Ивановна и обрывала ромашку: любит – не любит, любит – не любит. Но кто ее любит или не любит, – не знала. Но чувствовала, что ее должны любить и о ней заботиться.

А в самом последнем вагоне ехал философ с пушистыми усами и думал: