Он попытался взять себя в руки. В конце концов, это была только фантазия, которой он себя развлекал; не стоило так переживать из-за грез наяву, потерявших свой блеск. Он попытался сосредоточиться на проблеме отношений с Моной. Он подозревал, что произошедшее за последние несколько часов дало бы ему определенные преимущества, если бы он только понял, что с этим делать. Но он был настолько безнадежно неумел в обращении с женщинами, что каждый раз он или упускал свой шанс, или слишком превосходил самого себя. Хью почувствовал, что проваливается в свое прежнее состояние жалкой ненависти к себе. Он отчаянно пытался выбраться из него. Оно было прямой дорогой к полнейшей беспомощности — он не должен был допустить этого. Он подумал об Амброзиусе. Легкая улыбка коснулась уголков его губ. Он догадывался, что Моне нравится Амброзиус. Предположим, что он намеренно переключился бы на личность Амброзиуса, что он теперь мог делать практически по собственному желанию, смог ли бы тогда он подчинить себе Мону? Это была заманчивая идея, но все же у него были сомнения на счет нее. Какие-либо отношения между Моной и Амброзиусом привели бы к фрустрации. Дьявольский приор черпал весь свой динамизм в самом факте фрустрированности.
Затем он испытал необъяснимое, но вполне точное ощущение, что он никогда не превратится в Амброзиуса снова по той простой и замечательной причине, что Амброзиус сам превратился в него! Как он сказал Моне, он исполнил последние желания монаха-вероотступника и его беспокойному призраку больше незачем было разгуливать на свободе. Или, другими словами, он исполнил все то, к чему Амброзиус стремился всей душой. Забавный факт заключается в том, что наше внутреннее я оказывается вполне удовлетворенным, когда мы просто «показываем» ему то, чего оно хочет, и нет совершенно никакой необходимости в том, чтобы фактически выполнять его желания. В субъективном королевстве имеют значения лишь ощущения, о чем прекрасно знали древние, когда проводили ритуалы.
Ужасающий приор больше не мог ему помочь. Он должен был рассчитывать лишь на себя. Не стоило еще больше усугублять фрустрацию.
Он вспомнил о той странной сцене в часовне, когда, доведенный до отчаяния намеками своих сестер, он представил себе смерть Амброзиуса, а вместе с этим пришла странная уверенность в данном ему обещании. Что же такое было обещано Амброзиусу? Чем было то, чего он искал? Имел ли он, Хью, право потребовать исполнения обещанного?
Мыслями он снова вернулся к Аркадии. Там и только там ждало его исполнение и обещания, и мечты. Пан из Аркадии с его пастушеской свирелью не был дьявольским созданием, как зловещий Козел Мендеса из воспаленного средневекового воображения. Ему нужно было искать то, что существовало задолго до Амброзиуса — греческое вдохновение, пробудившее в Амброзиусе мужчину. Любопытно, что когда человек начал заново собирать по кусочкам греческую историю — бесподобные статуи богов и вечную мудрость философов — в цивилизации, утопавшей в интеллектуальной темноте с тех самых дней, как боги покинули ее незадолго до нападения галилеян, наступил Ренессанс. Что же должно было произойти теперь, в наши дни, когда пришел Фрейд и воскликнул «Воскрес великий Пан!»? Хью пытался понять, не были ли его личные проблемы частью одной всеобщей проблемы, а его собственное пробуждение частью куда более широкого пробуждения? Он гадал, не может ли идея, реализованная одним человеком, пусть даже он при этом не скажет никому ни слова, внедриться в групповое сознание расы и остаться работать там, наподобие закваски?
Предположим, думал Хью, поглощенный своими размышлениями и совершенно забывший обо всем, что его окружало — предположим, он бы представлял себя греческим верховным жрецом из дневных грез Моны до тех пор, пока это не стало бы правдой для него, как это сделал Амброзиус, могла ли бы Мона тогда ему не ответить? Знаменитый актер, который был также и великим художником, говорит, что что-то как будто бы входит в него и подчиняет его себе, когда он играет роль, и он меняется, и герой, которого он играет, оживает внутри него. Хью вспомнил, что Мона говорила в часовне, что греческий атлет из ее видений бежал за ней, потому что был ей очарован. В точности то же самое, бесспорно, видел и он тоже. Он вспомнил напряженное выражение лица Моны в тот момент, когда он случайно рассказал ей о своем сне, пока они искали пыльные старые книги в музее. Конечно же она узнала его, и даже по какой-то причине, лучше известной ей самой, открыто призналась в этом в часовне, когда они проводили сеанс психоанализа самим себе. Так почему же она это сделала? Было ли что-то в самой Моне, что говорило бы «Да, я буду служить Пану вместе с тобой, только если вера твоя настоящая»?