Из-за всех этих околоэврипидовских скандалов, политики и войны никто особенно не интересовался тем, что же собирается показать Эвполид; в принципе, общее мнение было таково, что Эвполид давно миновал вершину и теперь катится под горку, не написав ничего стоящего со времен «Марики», и что ему следовало бы с достоинством удалиться и дать дорогу молодым. Эти разговоры еще больше укрепляли меня в решимости показать им всем, что у меня по-прежнему имеется что сказать, и я принялся путаться у всех под ногами на репетициях — как раз в тот момент, когда между Филонидом и актерами установилось шаткое перемирие. В результате моего вмешательства — которое заключалось главным образом в бессмысленных требованиях сделать хоровые номера еще более сногсшибательными и попытках заставить актеров разучить целые новые речи менее чем за неделю до Фестиваля — мы едва не остались ни с чем. Филонид, однако, превозмог все напасти, и буквально на последней репетиции, когда я был уже готов сдаться, все вдруг вышло как надо. Помню, как я отправился домой после этого финального прогона и прошел мимо двери, поскольку произносил про себя речь Солона и не успел закончить ее.
Наступило время официального предпросмотра — за два дня до открытия Фестиваля. В те дни предпросмотры проходили не совсем так, как сейчас — поэты, постановщики, хоры и актеры отправлялись в Одеон (можете представить себе мои чувства от возвращения в это место) в костюмах, но без масок, и поэт должен был подняться на платформу, чтобы огласить название пьесы и кратко изложить ее сюжет. Естественно, никто никогда не говорил, о чем на самом деле его пьеса — это было бы бы самоубийственной ошибкой; вместо этого мы сочиняли что-то вроде дельфийских загадок, призванных подогреть интерес. Раньше этот этап не доставлял мне никакого удовольствия, ибо я всегда был довольно низкого мнения о своих ораторских способностях. Но после суда, состоявшегося в этом самом здании, об акустике Одеона я знал все, и было положительно приятно поднять на платформу, с которой я произносил защитительную речь, чтобы анонсировать свою комедию. С моей стороны это было чем-то вроде декларации о неповиновении, и ради случая я сочинил довольно неплохой текст. Я выступал уже довольно долго, принимали меня хорошо, и вдруг двое мужчин в задних рядах принялись орать и швыряться в меня оливками. Я узнал в них приспешников Аристофана, которым он платил, чтобы они кричали «Еще!» во время его пьес (некоторые из них работали на него уже лет пятнадцать, и были известны в Афинах не меньше самих актеров). Это, подумал я, уже чересчур. Не было ничего необычного, если поэт организовывал небольшие беспорядки непосредственно во время представления, и я вроде бы о таком уже рассказывал; с огромным удовольствием вспоминаю о временах, когда Кратин приводил своих дружков устраивать тарарам на ранние пьесы Эврипида — он прознал, что Эврипид собирается восхвалять деньги и вознамерился занять более нравственную позицию — кончилось это тем, что поэт соскочил со своего места в зале, выбрался на сцену и принялся умолять публику дослушать до конца, чтобы узнать, какой печальный конец ожидал любителя денег. Но устраивать подобное на предпросмотре — это было что-то новенькое; хуже всего было то, что Аристофан каким-то образом разузнал сюжет и содержание лучших сцен, и теперь его прихлебатели выкрикивали эту секретную информацию, надрывая глотки. Филонид, однако, ожидал чего-то подобного (хотя и решил не делиться подозрениями со мной), поскольку потрудился нанять свою собственную клаку. Эти люди повскакали на ноги и начали вопить, что Аристофан — участник олигархического заговора и его следует отвести на башню в Керамике и сбросить вниз. В итоге замысел Аристофана обернулся против него, ибо филонидовы бузотеры снискали больший успех у публики, и сын Филиппа вынужден был бежать в страхе домой, забиться под кровать и просидеть там до вечера.