Она его любила, это точно. Обожала. Боготворила, и это не просто слова.
Как только Младший подумал о возможном предательстве, никакие аргументы уже не могли убедить его, что эти подозрения ни на чём не основаны. Отныне на доброе имя Наоми, которая всегда давала людям больше, чем брала от них, пала тень, и доля сомнений относительно её намерений навсегда осталась в его памяти.
В конце концов, невозможно узнать, что творится во всех закоулках сердца и души даже самого близкого тебе человека. А идеальных людей нет. Даже тот, кто ведёт себя как святой и абсолютно бескорыстен в своих поступках, в душе может оказаться монстром, и свою истинную сущность он может продемонстрировать только однажды, а то и вовсе никогда.
Вот и о себе он мог сказать со всей определённостью: вторую жену он не убьёт. Прежде всего потому, что теперь, когда воспоминания о совместной жизни с Наоми замараны столь чудовищным сомнением, он уже не мог заставить себя настолько довериться другой женщине, чтобы связаться с ней узами брака.
Младший закрыл усталые глаза и с благодарностью почувствовал, как фельдшер вытирает его лицо и запёкшиеся губы прохладной, влажной салфеткой.
Прекрасный образ Наоми возник перед его мысленным взором, но прекрасной она оставалась лишь мгновение, а потом он, как ему показалось, подметил некое коварство в её ангельской улыбке, холодный расчётливый блеск в когда-то любимых глазах.
Потерять обожаемую жену — это ужасно, такие раны не заживают, но на его долю выпало ещё горшее испытание: на сверкающий образ любимой пала тень подозрения. Наоми более не могла ни успокоить, ни утешить его, и вот теперь Младший лишился и чистых, непорочных воспоминаний о ней, которые могли бы его поддержать. Как всегда, его достало не действие, а последствия.
Изгаженные воспоминания о Наоми вызвали у Младшего такую глубокую, такую беспросветную тоску, что он и не знал, сможет ли выдержать этот удар. Он почувствовал, как задрожали губы, уже не от рвотного рефлекса, а от обиды, безумной обиды. Его глаза наполнились слезами.
Должно быть, фельдшер сделал ему успокаивающий укол. Потому что, хотя «Скорая» в вое сирены продолжала мчать сквозь этот знаменательный день, Каин Младший уснул, глубоко и покойно… достигнув временного перемирия с самим собой в этом не потревоженном сновидениями сне.
Проснулся он на больничной кровати, с чуть приподнятой верхней половиной тела. Свет попадал в палату только через единственное окно, пепельно-серый свет, скорее слабый отсвет, да ещё разделённый на полосы венецианскими жалюзи. Так что большая часть палаты пряталась в тени.
Во рту все ещё стоял горький привкус, но уже не столь отвратительный, как раньше. Зато все запахи были на удивление чистыми и бодрящими: антисептические препараты, воск для натирки пола, свежевыстиранные и отглаженные простыни. Ни тебе блевотины, ни крови, ни мочи.
Он безмерно ослаб, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. На него навалилась огромная тяжесть. Глаза и те не желали оставаться открытыми.
Прозрачная трубка соединяла бутылку, закреплённую на стойке у кровати, с иглой, воткнутой в вену правой руки. По трубке поступала жидкость, возмещая потери, понесённые организмом. Конечно, подавались в кровь и противорвотные препараты. Правая рука крепилась на поддерживающей шине, чтобы он не мог согнуть локоть и случайно выдернуть иглу.
В палате стояла вторая кровать. Пустая.
Младший думал, что он один, но, когда ему удалось набраться сил, чтобы устроиться поудобнее, он услышал, как кто-то откашлялся. Источник звука находился за изножием кровати, в правом углу комнаты.
Инстинктивно Младший понял, что человек, наблюдающий за ним из темноты, пришёл в палату не с благими намерениями. Врачи и медицинские сестры не приглядывают за пациентом, погасив свет.
Он похвалил себя за то, что не шевельнулся, не издал ни звука. Он хотел, чтобы посторонние как можно позже узнали о том, что он очнулся.
Поскольку верхняя часть его тела была чуть приподнята, ему не пришлось отрывать голову от подушки, чтобы наблюдать за углом, в котором расположился незнакомец. И Младший всматривался в темноту, лежащую за стойкой, за изножием второй кровати.
Он лежал в самой тёмной части палаты, вдали от окна, но и в интересующем его углу царил не менее плотный мрак. Он изо всех сил напрягал зрение, даже заболела голова, но в конце концов смог разглядеть очертания кресла. В кресле сидел человек, без лица и фигуры, прямо-таки одетый в чёрное, укрывший голову капюшоном гондольер со Стикса.